Сумрачен, как ночь, ходил один человек из ближайшего царева окружения — Малюта Скуратов-Бельский. Ему казалось, что новый митрополит околдовал царя, навел на него злые чары. Государя словно подменили. Снаружи вроде бы тот же Иван Васильевич — борода клином, беспокойный взгляд то взблескивающих, то мертво гаснущих глаз, седина в лысеющей голове с острым теменем, — внутри иной: пришибленный, оробевший, все время постится, молится, но не по-прежнему, когда от ударов лбом об пол гул стоял, а подолгу припадая к каменному полу лицом с закрытыми глазами, исходящими слезами из-под тонких трепещущих век. Забыл все опричное дело, Федьку Басманова от себя прогнал — даже сему не радовался Малюта. Неужто это навсегда, тосковал рыжий палач, и сошлись в нем боль о государе, тревога за опричнину с лютой ненавистью к Филиппу.
И, видать, возымели действие жгучие слезы наивернейшего царского холопа — в один из ничем не примечательных, серых, пасмурных деньков призвали Малюту к царю. Тот сидел в жарко натопленной горнице — мерзляк был государь, даже вино его не согревало, а тут, на воде да постной пище, вовсе застудил всю внутренность.
— Где пропадал? — хмуро спросил царь. — По бабам шляешься, утробу набиваешь? А крамола голову подняла. Да чего там подняла — вот-вот сеть накинет. Бежать пора на слободку. Где же еще русскому царю голову приклонить? Да что же я за бессчастный такой? У зверя логово есть, у птицы гнездо, один я маюсь, как неприкаянный!..
Малюта грохнулся на колени.
— Звери мы лютые, так огорчили царя-батюшку! Нас бы самих на плаху. Но повинную голову меч не сечет. Дозволь, государь, допреж мы в слободку двинемся, я тебя головами врагов лютейших утешу?
— Да уж порадей, Малюта, — капризно сказал Иван Васильевич. — И вели Федьку прислать. Боюсь, как бы не забаловался малец без призору. Отец-то его, криводушный Алешка, хорошему не научит.
Распоряжение сие было досадительно, но Малюта так радовался духовному пробуждению царя и возвращению к государственной жизни, что огорчился менее обычного тем вечным предпочтением, которое оказывал Грозный Басманову. А еще подумал, что далеко им всем до царя-батюшки: тот вон Федькину душу воспитывает, укрывает вьюношу от развращающего воздействия родителя. Воистину: царю — царево, а псарю — псарево… Надо тянуться за царем по мере сил, хотя это, ох, как непросто!..
И Малюта расстарался, дабы ублаготворить огорченного новыми кознями государя. Вновь полетели боярские головы, а заодно и всякие иные, вовсе не знатным людям принадлежащие. Ведь известно: лес рубят, щепки летят… Малюта расправлялся с большими людьми, а опричная мелочь под шумок обделывала собственные делишки; головы снимали и боярам, и дворянам, и почтенным купцам, и мелким торговцам, и дьякам, и подьячим, и простым тягловым людям. По разным причинам оказывалась несовместимой злосчастная голова с телом. Порой надобилось молодцу с метлой у седла прибрать к рукам вотчинку, или село зажиточное, или скудную деревеньку, порой дом справный, или поместье, или золотую утварь, ковер персидский или кинжал, каменьями украшенный, иной черный молодец зарился на жену чужую или дочь-малолетку — и за это мог отнять жизнь, и за слово бранное, и за косой взгляд. История сохраняет для потомства в памяти лишь громкие имена, а за каким-нибудь Репниным или Воротынским остаются неведомые десятки, сотни уничтоженных малых людишек…
И все пошло обычным порядком, за одним исключением, сильно поразившим Грозного царя. Впервые казни, пытки, все опричные неистовства творились не в великой русской тишине, которую по избытку пустого пространства не могли нарушить стоны, крики, вопли умерщвляемых, пытаемых и насилуемых, нет, впервые беззвучие сотряс протестующий голос. И пусть то был голос всего лишь одного человека, но звучал он с амвона святого Успенского собора, исходил из зычной гортани митрополита всея Руси и слышен был по всей русской необъятности. Поначалу голос этот взывал к совести и разуму государя, но вскоре возвысился до обличения, предавая анафеме опричнину, раздвоившую святую Русь, называя поименно палачей, и, наконец, о самом царе молвил страшное слово: кровоядец!..
Сему царь не поверил и решил испытать Филиппа. В день воскресный в час обедни Иван с ближними боярами и целой толпой опричников вошел в соборную церковь Успения божьей матери. По обычаю своего «сатанинского монастыря», как называли в народе александровское убежище царя, были все в черных рясах и высоких, тоже черных, шлыках.
Филипп вел службу, стоя на своем митрополичьем месте, на малом возвышении в окружении владык и иереев. Иван приблизился к нему, ожидая благословения. Митрополит смотрел на образ спасителя и царя словно не заметил. Тогда ближайшие к нему иереи стали подсказывать слышным шепотом (в надежде, что их усердие будет оценено):
— Владыко, се государь!.. Благослови его!..
— В сем виде, — ответил Филипп своим звучным голосом, — в сем одеянии странном не узнаю государя, не узнаю и в делах царства!.. — И, повернувшись к царю, продолжал: — О государь, мы здесь приносим жертвы богу, а за алтарем льется невинная кровь христианская. Отколе солнце сияет на небе, не видано и не слышано, чтобы цари благочестивые возмущали собственную державу столь ужасно! В самых неверных языческих царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а на Руси нет их. Достояние и жизнь людей русских не имеют защиты. Ты высок на троне, но есть всевышний, судья наш и твой. Как предстанешь на суд его, обагренный кровью невинных, оглушенный воплями их муки? Ибо самые камни под твоими ногами вопиют о мести.
Иван трепетал от гнева. Он с такой силой ударил жезлом о камень, что высек искру, узренную близстоящими.
— Чернец! Я доселе излишне щадил вас, мятежных, отныне буду, каковым меня нарекаете!
Голос его задрожал, кровь выступила из-под пальцев, сжимавших жезл, багровый туман застил взор. Он поднял жезл, и всем, кто был в храме, почудилось, что случится невиданное в мире святотатство и царский жезл поразит служителя божия у алтаря. Одни прикрыли глаза рукавом, другие потупились, даже иные опричники побледнели и отвели взгляд. Царь Иван потом удивлялся, как сумел он углядеть сквозь багровую пелену ярости поведение каждого. Не уронили себя ближайшие. Красивые, влажные оленьи глаза Федьки Басманова выражали радостное нетерпение, схожие, но увядшие очи его отца — усталую скуку. Малюта нащупал клинок под рясой, чтобы в случае надобности добить митрополита, Василий Грязной с неизменной собачьей преданностью смотрел на царя, его пригожий брат Григорий улыбался плотоядным ртом, сильное, крупное лицо Филиппова сродственника боярина-опричника Колычева хранило безмятежное спокойствие. «Так же смотрел бы, если б и меня кончали!» — с ненавистью подумал Иван. Не менее спокоен оставался и сам Филипп.
— Укротись, государь, ты в храме божьем, а не на псарне, — отвернулся и продолжал службу…
Царь Иван был словесной мудрости ритор. Крепко уязвило его, что не смог он побить Филиппа словом. Явившись в храм в другой раз, в ответ на обличения митрополита сказал громко и надменно:
— Царь волен жаловать своих холопов и казнью волен их казнить!
На что Филипп тут же обронил чуть не с усмешкой:
— Се слова, достойные не царя, а вотчинника…
И никто в храме не понял, какую жестокую рану нанес он царю. Иван был первым русским государем, узревшим в себе царя в библейском смысле: помазанник божий. До этого не поднялись ни его отец, ни дед. Слова Филиппа низвергли его с высоты в ничтожество удельного княжения. Онемев от гнева, царь не знал, что сказать, и, боясь новых беспощадных, бьющих в самую грудь, в болящее сердце слов митрополита, обретя речь, залепетал почти жалостно:
— Молчи!.. Только молчи, об одном прошу, молчи, святый отче… Не доводи до греха… И благослови нас…
— Наше молчание грех на душу твою наложит и смерть ей наманит!..
Как звучен его голос, и как гулок высокий собор!
— Ближние мои восстали на меня, ищут мне зла… Какое тебе дело до наших предначертаний? — беспомощно бился царский голос, не поддержанный отгулчивой мощью соборных сводов.
— Митрополит Даниил, щеголь и златоуст, усугубив лукавство и гнусь учения осифлян, сравнил царя с богом. Единственно, чтобы церковное имущество соблюсти ценой достоинства духа. Царь есть человек и богу ответчик, как любой его подданный, — не заблуждайся в сем. И не будет тебе от бога благословения, покуда не покончишь со своими мерзостями.
Так и пошел Иван ни с чем, унеся злое унижение в душе. Но не угомонился и снова попробовал скрестить с митрополитом словесное оружие. «Ты вотчинник, а не самодержец Руси…» — против такого бессилен был кинжал ножебоя Малюты. Царь напомнил митрополиту о величии Руси — Третьего Рима. Не ему, Ивану, кровь надобна, а государству великому. Филипп ответил тихо, не как пастырь, а просто как старый, усталый человек: