Но как он мог подумать, что она примет такое предложение? Как мог подумать, что она станет его любовницей ради одного лишь комфорта, потому что ей, как ему кажется, необходимо покровительство?
Снова и снова Селеста задавала себе эти вопросы и не находила ответов.
— Здесь, с Наной, мне бояться нечего, — произнесла она в темноте. — Здесь я в безопасности.
Если только появление в поместье графа Мелтама не угрожает ее нынешнему мирному, безбедному существованию.
Ведь теперь к новому хозяину станут приезжать гости, мужчины, которым, если они найдут коттедж, может быть, тоже захочется поцеловать ее, как уже сделал граф.
Если они узнают, что она здесь одна, их уже не остановишь. И они будут делать с ней то же, что делал с ее матерью какой-то мужчина?
От одной мысли об этом Селеста содрогнулась.
Любовь внушала ей ужас.
Любовь была чем-то настолько безудержным, безрассудным, неподвластным разуму, что женщина забывала о приличиях и достоинстве и могла отбросить все — прошлое, мужа и детей — ради чувства к постороннему, чужому мужчине.
Если так поступила ее мать — женщина, неизменно владевшая собой, уравновешенная и здравомыслящая, — то разве она сама не может при сходных обстоятельствах подпасть под влияние той же силы?
Селеста вздохнула.
Может быть, если бы она любила графа, ей было бы легче согласиться на сделанное им сегодня предложение стать его любовницей в обмен на покровительство и заботу?
И что бы она сделала, если бы он, когда они вошли в убежище, действительно обнял ее и поцеловал, как утром в саду?
Селеста поежилась. Что-то подсказывало ей — случись такое, она снова не нашла бы сил ни закричать, ни оттолкнуть его. И от этого ей стало не по себе.
Поддавшись чарам графа, она приняла поцелуй; в прикосновении его губ было что-то обезоруживающее, до невозможности пленительное.
— Ненавижу любовь! Ненавижу! — повторяла девушка. — Она порочна и зла! Она уничтожает все, во что мы верим!
Но, шепча эти слова со всей искренностью страсти, Селеста ловила себя на том, что думает о вечере в компании графа, о том, как интересно было разговаривать с ним, рассказывать ему историю Роксли и видеть, с каким вниманием он слушает ее.
Селеста никогда еще не обедала наедине с мужчиной и до сего дня не представляла, как легко говорить, когда тебя не окружает шумная, смеющаяся толпа.
Она чувствовала, что хорошо справилась со своей задачей, была остроумна, — даже непонятно, как ей удавалось изъясняться столь красноречиво и изысканно.
Рассказывая о сражениях прошлого, она увлеклась и словно сама оказалась на месте тех беглецов, что дрожали от страха, слыша за тонкой панелью шаги и голоса обыскивающих дом солдат.
— Мама всегда говорила, что у меня живое воображение, — прошептала Селеста.
И тут же мысли свернули в сторону. А что почувствовала мать, когда маркиз Герон впервые поцеловал ее?
Сколько раз они встречались, может быть, в лесу, на границе двух владений, прежде чем он обнял ее?
Может быть, она тоже не нашла в себе сил ни убежать, ни воспротивиться, когда ее коснулись его губы?
— Но так нельзя! — горячо прошептала Селеста. — Так не должно быть! Она не должна была встречаться с ним снова!
За поцелуем следует многое другое, и в конце концов женщина убегает из дома посреди ночи, как поступила ее мать, оставившая мужу записку, которую он прочитал лишь на следующее утро.
И снова, прежде чем она успела что-то сделать, мысли вернулись к той части разговора с графом, когда он попытался оправдать поведение ее матери.
«Сколько лет было вашему отцу, когда он умер?»
Селеста как будто услышала голос графа и свой собственный: «Шестьдесят семь».
— Ну и пусть папа был на двадцать пять лет старше мамы, — пробормотала она. — Это не оправдание. Она была его женой и нашей матерью! Ей следовало остаться с нами!
И снова голос графа: «Любовь — экстаз и сокрушительная сила, сопротивляться которой невозможно».
Селеста повернулась на другой бок.
— Нет, я никогда не влюблюсь, — прошептала она. — Никогда! Никогда!
Но пока Селеста повторяла эти заклинания, в голове ее билась другая мысль: а все-таки что это такое?
Глава третья
На следующий день около одиннадцати часов утра граф Мелтам уже ехал по Пикадилли.
Дорога от Монастыря, бывшего поместья Роксли, до Лондона заняла меньше двух часов; кони графа были великолепны.
Он направлялся в Карлтон-Хаус, на встречу с королем.
Все последние месяцы плотники, столяры, маляры и обойщики не покладая рук трудились в Вестминстерском аббатстве и Вестминстерхолле.
На следующий день, 19 июля, была назначена коронация Георга IV.
Король ожидал графа посреди нарочитого великолепия Карлтон-Хауса, в котором древних сокровищ и бесценных произведений искусства больше, чем в рождественском пудинге изюма, во всем блеске восточной роскоши, отличавшем Китайскую гостиную.
Лицо его при появлении старого товарища осветилось радостной улыбкой.
— Вас не было в Лондоне, Мелтам, и я уже боялся, что вы забыли о нашей сегодняшней встрече.
— Сир, я только что вернулся из поместья и, уверяю вас, ни на минуту не забывал о том, что вы желаете меня видеть, — сказал граф.
— Хочу, чтобы вы взглянули на мои коронационные одежды, — продолжал король. — Их закончили шить только вчера, а я, как вам прекрасно известно, дорожу вашим мнением.
Он произнес это с пылом и живостью, присущими скорее юноше, а не мужу, коему шел пятьдесят девятый год.
Король, как уже заметил граф, избавился от рыжеватых бакенбард, до недавнего времени щетинившихся на его щеках колючей порослью и придававших его лицу вид холерический и даже буколический.
Теперь он выглядел на удивление моложавым и бодрым, что объяснялось, вероятно, вполне понятным волнением перед предстоящей коронацией.
Король лично и во всех деталях распланировал грядущую церемонию, и, надо признать, никто не сделал бы это лучше.
Следуя за ним (его величество нес свое грузное тело с поразительной легкостью), граф оказался в вестибюле, где висели коронационные одежды, обошедшиеся казне, как поговаривали, в двадцать четыре тысячи фунтов.
Только на мех горностая для монаршей мантии было потрачено восемьсот восемьдесят пять фунтов.
Сшитая из алого бархата и украшенная золотыми звездочками мантия поражала воображение, а ее шлейф тянулся на двадцать семь футов.
— Думаю, к ней подойдет вот эта шляпа, — сказал король, беря в руки черный головной убор в испанском вкусе, увенчанный перьями страуса и цапли.