Такие откровения совершенно не понравились самой бабушке Эмме. Она резко оборвала сына: "Я то смогла его сохранить! А ты сумеешь ли, коль с первой минуты трезвонишь на всю округу? Домой идите, и чтобы больше ни слова. Нигде и никогда! Поняли!?" Сын и невестка понимающе закивали головами, потом принялись по очереди целовать мать, и бормоча пожелания о скорейшем выздоровлении, быстро удалились. У Эммы Аароновны от волнения разболелось сердце и закружилась голова. Она дотянулась до кнопки вызова медсестры. Хоть карвололу, что ли, попросить. Вскоре появилась сестричка, померила давление, посчитала пульс и вызвала дежурного терапевта. Похоже нервы у бабульки порядочно разбуянились за сегодня. Капельками тут не обойдешься, пришлось назначать инъекцию. Укол подействовал, и ночь прошла благополучно.
Утром следующего дня адъюнкт Барашков сидел за историей болезни Эммы Зингельшмуллер и всё никак не мог решить маленькую проблему — назначать бабке консультацию психиатра или повременить? Решил повременить, а вот если и сегодня она откажется ему свою историю рассказывать, вот тогда и позовём соответствующего специалиста. Его доклад на утренней конференции об извлечении инородного тела был выслушан с интересом, но особого ажиотажа среди сотрудников не пробудил. Больше всего сотрудников раздосадовало, что такое забавное инородное тело Барашков умудрился в первый же день отдать хозяйке, у которой абсолютно нет никакого желания рассказывать свою историю. Бабку навестили доцент с курсантской группой и сам профессор, но та им тоже ничего не сказала, сославшись на слабость и плохое самочувствие. Врёт ведь! Нормальное у неё самочувствие. Ну, пойдём, послушаем, что бабушка скажет нам сегодня.
Нацепив очки и высоко подложив под плечи подушку, Эмма Аароновна читала в своей кровати "Иностранную Литературу". Женщина рядом так же смотрела телевизор, правда почти без звука. Впрочем утром там всё равно ничего путёвого не было. Толстушка с пластиковым контейнером сосредоточенно вязала шарфик. Последняя кровать всё также была пуста. Барашков поздоровался со всеми и прошёл в палату. Женщины, не отрываясь от вязанья и телевизора, буркнули себе под нос ответное приветствие. Похоже по молодости адъюнкта, его тут за большого специалиста не считали. Старлей присел на краюшек бабулиной койки. Вообще-то дурной тон, следовало бы стульчик взять, но молодому доктору казалось, что таким образом он завоюет хоть капельку больше доверия этой скрытной бабцы.
А бабка оказалось вовсе не такой уж и скрытной. Она охотно отвечала на вопросы, а когда дело дошло до номера на её руке, то вообще рассказала интереснейшую историю. До революции её предки обитали в Санкт-Петербурге и судя по всему, не бедствовали. Однако воспоминаний об этом времени у неё нет — родилась она сразу перед революцией. Помнит, что в НЭП их семья жила в просторной квартире и имела прислугу. Потом всё это ушло, как её отца забрали. Чтобы спастись от возможный репрессий, мать с дочкой уехали к каким-то далёким родственникам, что жили под Минском. Там же Эмма закончила школу, потом Минский Политехнический институт. Училась она хорошо, осталась при кафедре, стала подумывать о диссертации. Но через два года началась война. А ей всего двадцать шесть…
Через неделю немцы уже стояли под Минском, а ещё через неделю начали выводить евреев. Тогда её не взяли по чистой случайности — она возвращалась домой, когда выводили мать. Та сделала вид, что дочь ей не знакома. Таким образом светленькая Эмма спаслась в первый раз. Оставаться в Минске ей было нельзя, слишком много людей знали о её еврейском происхождении. Оставался только один выход — податься куда-нибудь в незнакомое село, сославшись, что родная хата сгорела. У колхозников ведь не было паспортов, а значит это единственная возможность избежать проверки документов, и соответственно установления национальности. И неизбежной смерти.
Минуя патрули и заставы Эмма ушла из города в никуда. Обосновалась на маленьком хуторке, где пожилая белоруска стала выдавать её за свою племянницу Василину. Так прошёл ещё один год. Эмма привыкла к новому имени, привыкла к тому, что надо копать мёрзлую землю на полях, где искать прошлогоднюю гнилую картошку, а потом тереть её на деруны — этакие пахнущие гнилью оладьи. Руки загрубели, а говорить она старалась мало — боялась своего городского выговора, а с виду ведь селянка-селянкой! Но вот немцы стали набирать местных для работы в Германии. Молодая Эмма-Василина попала туда. Её группу привезли под Гюнтерсблюм, на юге Германии и распределили как бесплатную рабсилу по фермерским хозяйствам. Работа была вполне по силам — подвязывать виноградники, обрезать да убирать виноград, следить за птицей и свиньями. Симпатичная Эмма, и до Германии сносно знавшая немецкий, бюргерам нравилась, её не обижали и вполне сносно, а порою даже очень хорошо, кормили. Дожила она в Гюнтерсблюме аж до осени 1944-го года, когда на своё несчастье встретилась со своей землячкой-одноклассницей. Видать она то и вложила Василину, что та Эмма Циммерман.
За Эммой приехало СС. Не помогли ни похвальбы хозяина-бюргера, что мол очень хорошая работница, ни её собственные причитания, что случилась досадная ошибка. Эмму даже ни о чём не спрашивали. Офицер СС просто глянул на неё и бросил одно слово — юден! Потом её привезли на какую-то станцию, там она и ещё человек сорок евреев долго стояли в тесном помещении. Подошёл поезд, и их стали запихивать в товарные вагоны, где и так уже было битком людей. Поезд пошел на восток. Через сутки прибыли на место назначения — Аушвиц. Это если по-немецки. Или в Освенцим, если по-польски. Музыка Вагнера из громкоговорителей, колючая проволока под напряжением и собаки за ней, часовые с пулемётами на смотровых вышках… А ещё труба, и чёрный жирный дым. Смрад сгоревшей плоти.
Пожалуй это конец. Но не сразу — Эмма была физически крепкой, поэтому её оставили для работ. Средняя продолжительность жизни таких «счастливчиков» меньше шести месяцев. Однако это были последние недели Освенцима — с востока по Польше продвигалась Красная Армия. Узники рассказывали, что порою видят в небе английские и американские бомбардировщики, а соседний химический завод уже давно лежит в руинах. Но тут нечто важное нарушилось в немецкой педантичной машине. Если раньше баланды давалось немного, но регулярно, то сейчас кормить перестали совсем. А тут ещё Эмма заболела и… И спаслась второй раз! Случись такое всего неделей раньше, и она стопроцентно оказалась бы в газовой камере. Но сейчас камеры уже не работали — слышна была советская канонада. Не работал и крематорий — трупы пытались сжигать штабелями во рву, но и на такое не хватало ресурсов. Здоровых заключённых вначале гоняли заметать следы, однако это дело быстро оставили. Всех, кто мог идти построили в колонны погнали на запад — знаменитый Марш Смерти, прочь от советских войск. Из оставшихся, кого убили, а большинство просто бросили умирать.
Несмотря на сильную дистрофию и болезнь, Эмма не умерла — подошла Красная Армия. Особой медицинской помощи не было. Наладили питание протёртым супом, потом организовали порционную выдачу хлеба и маргарина. Эмме и тут повезло вдвойне. Худая и страшная, видать она всё же сохранила намёки на свою первоначальную красоту. Солдаты её заметили и определили при медчасти, что развернулась неподалеку. Через месяц молодой организм окреп, и её отправили назад в Россию. Привезли в специальный реабилитационный лагерь, где до этого лечились ленинградские блокадники. Там она ещё пробыла недели две, а потом вместе с последними ленинградцами снова оказалась в своём родном городе. Таком же, как она сама — истерзанном, полностью истощённом, когда-то доведённом до крайности, но живом. В послеблокадном Ленинграде вновь закипала жизнь, также возвращалась жизнь и в душу Эммы. Она повстречала молодого фронтовика, тоже еврея. Жить в Питере под «репрессивной» фамилией Циммерман ей не хотелось, и она быстро стала никому не известной и труднопроизносимой Зингельшмуллер. Вот и вся жизнь.
Похоже, что бабуля сама была не прочь выговориться. Барашков поблагодарил её за интересный рассказ, но посетовал, что главного то он не услышал "Так вы эту, м-мм… реликвию, с собой в концлагерь брали?" Оказалось что, да. И не только в концлагерь. Эта никчемная побрякушка, стекляшка, цена которой конечно же копейка, просто как память досталась её отцу от деда. Мать уберегла её, когда отца взяли. С нею они не расставались никогда — хранили в своей бедной квартире в простенькой шкатулочке. Однако у этой бижутерии-стекляшки была неплохая оправа, из белого металла. Да нет, не из платины, что вы, откуда… Из серебра. Так вот в тот день, когда собирали минских евреев, Эмма вытащила из неё дешёвую стекляшку, а саму оправу понесла менять на что-нибудь съестное. Получается, что эта безделица так первый раз спасла ей жизнь. Саму же серединку она зашила в уголок ватника и тоже постоянно таскала с собой. Вроде как ничего не стоящий, но для неё бесценный, семейный талисман-спаситель.