Эддисон Честеру Файну, умоляя его полностью признать вину и не торговаться о мере искупления. Но Честер с невозмутимой решительностью мольбы игнорировал. Плевать на бушующие в обществе страсти, улягутся. Когда-нибудь, твердил он, Эддисон пожалеет о том, что выбрал путь мученичества. Зачем тогда было спасать близнецов? Чтобы опять их бросить? В итоге единогласное решение: виновен в непредумышленном убийстве. Десять лет на берегу Гудзона.
И Эддисон, испытывая нечто вроде облегчения, пропал в Синг-Синге.
Уоллес прислал студийную фотографию с первого дня рождения близнецов: двое детей в белых платьицах важно сидят в вольтеровском кресле с аккуратно причесанными, слабыми бледными волосами. Присылал и портретные рисунки, тронутые акварелью. Эддисон так и не пришел к определенному выводу, кто из близнецов кто, а спрашивать считал идиотизмом. Каждый год в их день рождения он получал по фотографии, и постепенно младенцы превратились в длинноногих детей с невероятно светлыми волосами. Мэриен, с недоверчивым взглядом и слабой, упрямой улыбкой, имела некоторое сходство с Аннабел, что, в сочетании с рассказами Уоллеса о ее своенравии, беспокоило Эддисона. Джейми лучился искренней нежностью.
Где-то глубоко, в потемках души Грейвз считал, что, если бы не взял Аннабел и близнецов на борт «Джозефины», взрыва не было бы, хотя по большому счету практически не сомневался: виной тому стали ящики Ллойда. Или он сам, поскольку не добился ответа на вопрос об их содержимом, поскольку позволил Ллойду махнуть рукой: дескать, слишком сложно заносить в декларацию.
Когда ночь побледнела до олова, Эддисон на пару дюймов раздернул занавески. Звезды одна за другой уходили со сцены, изящно, даже торжественно, и накатило воспоминание: рассвет на «Джозефине», отдельные замешкавшиеся пассажиры в вечерних нарядах, еще на палубе или бегут по коридорам, падая, спотыкаясь, сверкая. Он чувствовал, как палуба ходит у него под ногами. Слышал запах океана.
Нет, это запах запруды, не океана. В волосах, на коже. Глина, не соль.
Когда свет стал лавандовым, с веранды вынырнули две маленькие фигурки, за ними выскочили три собаки. Близнецы были в одинаковых синих пижамах и, если не считать длинные волосы Мэриен, почти неразличимы – белокурость, худоба. Они посмотрели в сторону флигеля, как пугливые косули. Эддисон стоял неподвижно. Через минуту Джейми отвернулся, повозился с пижамой и выпустил дугу мочи. Мэриен отошла в другую сторону, опустила штанишки и присела в траву. Собаки покрутились, понюхали и, задрав лапы, последовали их примеру. Управившись, все двинулись к конюшне.
Мотор в груди Эддисона приводил в движение поршни в конечностях. По настоянию Уоллеса ночью, заглянув на веранду, он увидел на подушках бледные головы и, нахмурив лоб, кивнул, как человек, которому показали нечто непревзойденное, чем надо бы восхищаться, но что только смущает.
Эддисон как можно незаметнее перешел к другому окну. Мэриен в пижаме уже сидела без седла на лошади чалой масти, держа вожжи, а Джейми, вскарабкавшись на ограду загона, перебрался оттуда на лошадь и устроился позади нее, свесив голые ноги. Они свернули к реке и исчезли, бока лошади еще какое-то время мелькали между деревьями, собаки семенили следом.
Эддисон никогда точно не знал, верить ли в свое отцовство, но ему не хотелось оскорблять Аннабел. Теперь он поверил. Увидел по рукам, ногам, по форме стоп, а также менее осязаемому признаку – по тому, как организовывался вокруг детей утренний воздух. А еще он считал – был твердо убежден, – что ему нечего им предложить. Ему никогда не понять, что им говорить, как быть отцом, дарить тепло. Он может лишь огорчать и причинять боль.
Во дворе стояла тишина. Грейвз умылся в тазике, выскользнул из флигеля и быстро зашагал обратно той же дорогой, которой привез его сюда Уоллес. В кармане лежало меньше трех долларов, но кое-что хранилось в нью-йоркском банке. Не бог весть что, но пока хватит.
Вскоре после восхода солнца он сел на поезд и поехал на запад.
Лос-Анджелес, 2014 год
ПЕРВОЕ
Если бы не история с Джонсом Коэном, мне бы не досталась роль Мэриен Грейвз. Хотя тогда я этого не понимала. Только в груди – я четко ощущала – давило что-то тугое, как будто хотелось растоптать чей-то песочный замок. В детстве со мной часто такое бывало. На съемочной площадке хотелось разбуяниться, разгромить пластмассовую конюшню с пластмассовым пони на пластмассовые кусочки, но я никогда не позволяла себе ничего подобного, пока не стала старше, пока не превратилась в Кейти Макги и не стала гонять по 405-му шоссе на заднем сиденье чьих-то «Рендж Роверов» со скоростью сто десять миль в час. Я только хохотала и визжала, но испытывала ощущение, будто что-то ломаю.
В общем, не знаю, почему я поехала с Джонсом. В тот момент я бы ответила: захотелось, однако мне не хотелось, по-настоящему нет. Было скучно, тревожно, грустно. Ну и что? Не это заставило меня взять Джонса за руку и выйти на свет. Я устала от яркого света, но, разумеется, благодаря своему фортелю лишь еще больше подставилась под него.
Воспоминания обрывочны. Помню, сидела с Джонсом в клубе, в отгороженной маленькой нише для випов, на причудливом двухместном диванчике траурного, викторианского вида с высокой черной спинкой, загибающейся над нами крылом какого-то жука. Помню татуировку Джонни Кэша у него на предплечье, его кожаные манжеты и бирюзовые кольца. Источники утверждали: мы «уютно устроились» и «флиртовали», я «соблазняла» и «чего только не вытворяла» с «известным бабником», но не помню, я предложила уйти или он. Не помню точно, что я несла, но точно дразнила его, выпытывая подробности о знаменитых женщинах, с которыми он спал. Я была серьезна, потом шаловлива, потом нежна и ранима. Смутно помню, как он рассказывал мне, что свой следующий альбом «обкромсает по самые помидоры» – только он и гитара. А я сказала «потрясающе», «в десятку» и я типа за, поскольку Джонс хоть и мудак, но действительно великий гитарист. Помню, когда мы проходили мимо призрачного гардеробщика, присматривающего в освещенной красным пещере за ненужными в Лос-Анджелесе пальто, я поскользнулась на гладком полу, ненадежная туфля поехала вбок. Наверное, тогда я и взяла Джонса за руку. Хозяйка пожелала нам приятного вечера – миловидная, изголодавшаяся девушка, бросившая на меня плотоядный взгляд, – дверь открылась, и ночь взорвалась. Даже пьяная – все вокруг шаталось и вертелось, – я знала, что они ждут, что мое лежбище усеяно их дурацкими шляпами «Кэнгол» и черными кожаными шмотками, что они бдят, а в ожидании курят и ведут идиотские разговоры, что их мотоциклами и «веспами» забит весь квартал. Дверь открылась, и тут же появились длинные черные морды их фотоаппаратов. Защелкали затворы, заблестели вспышки. Они все напирали, пока я чуть не задохнулась от света. Парни Джонса отпихнули их назад, освободив для нас проход к машине.
– Хэдли! Джонс! Вы вместе? Хэдли, а где Оливер? Вы расстались?
На фото у меня слишком короткое платье. Я, осоловелая, с бесстыжим взглядом и полуулыбкой, цепляюсь за руку Джонса. Ну хоть, садясь в машину, удержала ноги вместе.
Они торжествующей толпой ехали за нами до дома Джонса, летели, взрываясь белым светом в моем окне, даже затемненном молочно-черным глянцем японской эмали. В машине, помню, Джонс языком играл моей серьгой, протягивая крючок через мочку, пока наконец хлипкая мешанина бриллиантов не повисла у него на улыбке – известный трюк на вечеринках, вроде как завязать узлом плодоножку вишни. Помню его дом, похожий на пещеру, с непременными огромными абстрактными картинами, все остальное белое, как небо в анекдоте про небо. Помню татуировку высоко на внутренней стороне бедра, настоятельный призыв крошечными буквами: «Люби меня».
Когда мы встретились на пробах к первому «Архангелу», Оливер был женат. Ему стукнуло двадцать, а его жене – сорок два, она являлась театральным директором из Лондона, рассекала в сапогах с заклепками и асимметричных пиджаках авангардных японских дизайнеров, благородная, как римский сенатор. Он не ушел от нее ко мне. Он вообще от нее не ушел. По словам Оливера, после их второй годовщины она заявила: ее страсть к нему лопнула, как сильно надутый шарик, уничтожив самое себя.
Я ничего не знала про свет, толком не знала, пока мы с Оливером впервые не появились на публике, взявшись за руки. Это было на премьере второго сезона. Мы тайком спали уже три месяца, но жутко страдали от шпионского всевластия и опровержения слухов. Он первым вышел из машины, и тысячи