Реальная Жанна кажется нам недостаточно необыкновенной
Как ни проста вера, которую исповедовала Жанна, ее с презрением отвергает антиметафизическая цивилизация XIX века, сохраняющая свою силу в Англии и Америке и обладающая тиранической властью во Франции. Мы не ударяемся, как современники Жанны, в другую крайность и не шарахаемся от нее, как от ведьмы, продавшейся дьяволу, — мы не верим в дьявола и возможность торговых сделок с ним. Все-таки наше легковерие хоть и велико, но не безгранично, и его запас сильно израсходован на медиумов, ясновидцев, хиромантов, месмеристов, последователей «христианской науки», психоаналитиков, толкователей электрических вибраций, терапевтов всех школ, зарегистрированных и неофициальных; астрологов, астрономов, сообщающих нам, что солнце удалено от нас почти на сто миллионов миль и что Бетельгейзе в десять раз больше всей Вселенной; на физиков, которые сопоставили величину Бетельгейзе с бесконечно малой величиной атома, и на кучу прочих современных чудотворцев, чьи чудеса в средневековом мире вызвали бы взрыв саркастического смеха. В средние века люди думали, что Земля плоская, и они располагали, по крайней мере, свидетельством собственных органов чувств. Мы же считаем ее круглой не потому, что среди нас хотя бы один из ста может дать физическое обоснование такому странному убеждению, а потому, что современная наука убедила нас в том, что все очевидное не соответствует действительности, а все фантастичное, неправдоподобное, необычайное, гигантское, микроскопическое, бездушное или чудовищное оправдано с точки зрения науки.
Не поймите, между прочим, будто я хочу сказать, что Земля плоская или что, благодаря нашему потрясающему легковерию, мы каждый раз заблуждаемся или поддаемся на обман. Нет, я только защищаю мой век от обвинения в том, что у него меньше воображения, чем у средневековья. И утверждаю, что XIX век и еще в большей степени XX заткнул за пояс XV по части пристрастия к чудесам и всему сверхъестественному, к святым, пророкам, волшебникам, монстрам и всякого рода сказкам. В последнем издании Британской энциклопедии объем непостижимого, по сравнению с вызывающим безоговорочное доверие, много больше, чем в Библии. В смысле романтического легковерия средневековые доктора теологии, не бравшиеся установить, сколько ангелов могут уместиться на кончике иглы, в подметки не годятся современным физикам, которые с точностью до биллионной доли миллиметра рассчитали положение и размещение электронов в атоме. Ни под каким видом не стал бы я подвергать сомнению точность этих расчетов или само наличие электронов (как бы ни понимать, что это такое). Участь Жанны служит для меня предостережением против подобной ереси. Но почему те, кто верят в электроны, считают себя менее легковерными, чем те, кто верил в ангелов, — это для меня загадка. И если они отказываются верить вместе с руанскими заседателями 1431 года в то, что Жанна была ведьмой, то не по причине фантастичности этого утверждения, а по причине недостаточной его фантастичности.
Сценические ограничения исторического спектакля
Историю Жанны читатель найдет в следующей далее пьесе. В ней содержится все, что надо знать о Жанне. Но поскольку пьеса написана для сцены, мне пришлось впихнуть в три с половиной часа целый ряд событий, которые в реальной истории происходили на протяжении четырежды трех месяцев, ибо театр навязывает нам единство времени и места, чего Природа в своей безудержной расточительности не соблюдает. Так что читатель не должен предполагать, будто Жанна действительно в два счета заставила Роберта де Бодрикура плясать под свою дудку или что отлучение, покаяние, рецидив ереси и смерть на костре совершились в каких-нибудь полчаса. И мои притязания не идут больше того, что некоторые современники Жанны в моем драматическом изображении чуть больше похожи на оригиналы, чем мнимые портреты всех тех пап, начиная от святого Петра (и далее, через темные века), которые до сих пор торжественно висят в Уффици во Флоренции (во всяком случае, висели, когда я там был в последний раз). Мой Дюнуа с равным успехом мог бы подойти на роль герцога Алансонского. Оба оставили описания Жанны, до того схожие между собой, что, поскольку человек, описывая другого, бессознательно описывает самого себя, я сделал вывод о сходстве душевного склада этих добродушных молодых людей. Поэтому я слил эту парочку воедино, состряпав из них одного персонажа, и таким путем сэкономил театральному менеджеру одно жалованье и один комплект доспехов. Портрет Дюнуа, сохранившийся в библиотеке Шатодена, дает некоторую пищу воображению, но в общем-то я знаю об этих людях и обо всем их круге не больше, чем Шекспир знал о Фолконбридже и герцоге Австрийском или о Макбете и Макдуфе. Ввиду всего того, что они совершили в истории и должны повторить снова в пьесе, я могу только сочинить для них подходящие характеры в духе Шекспира.
Просчет в елизаветской драме
Я, однако, располагаю одним преимуществом перед елизаветинцами. Когда я пишу о средних веках, они передо мной как на ладони, ибо их, можно сказать, открыли заново в середине XIX века после периода забвения лет этак в четыреста пятьдесят. Возрождение античной литературы и искусства в XVI веке и бурный рост капитализма совместно похоронили средние века. Их воскрешение — это второй Ренессанс. Должен сказать, что в шекспировских исторических пьесах нет и признака атмосферы средневековья. Его Джон Гант прямо этюд, написанный с Дрейка в старости. Хотя Шекспир по фамильной традиции был католиком, его персонажи — в высшей степени протестанты: они индивидуалисты, скептики, эгоцентрики во всем, кроме как в делах любовных, но даже и тут они себялюбивы и сосредоточены на собственном чувстве. Его короли — не государственные деятели; его кардиналы чужды религии. Человек несведущий может прочитать его пьесы от корки до корки и так и не узнать, что мир, в конечном счете, управляется силами, которые находят свое воплощение в определяющих эпохи религиях и законах, а вовсе не вульгарно честолюбивыми личностями, охочими до драк. Божество, которое лепит наши судьбы, как бы мы потом ни обтесывали их по-своему, если и упоминается в фаталистическом смысле, то сразу же забывается, словно мимолетное смутное ощущение. Для Шекспира, как и для Марка Твена, Кошон был бы тиран и грубиян, а не католик; инквизитор Леметр был бы садист, а не законник. У Уорика было бы не больше черт феодала, чем у его преемника, делателя королей, из пьесы «Генрих VI». Как видим, все они были абсолютно убеждены в том, что главное: будь верен сам себе, тогда ты не изменишь и другим (заповедь, отражающая крайнюю реакцию на средневековые воззрения), — как будто они жили в пустом пространстве, не имея никаких обязательств перед обществом. Все шекспировские персонажи таковы, потому их так легко принимают наши буржуа, которые живут безответственно и припеваючи за счет других, не стыдятся такого положения дел и даже не сознают его. Природе противен этот изъян у Шекспира, и я постарался, чтобы средневековая атмосфера свободно веяла в моей пьесе. Повидавшие спектакль не примут потрясающее событие, описываемое в пьесе, за обыкновенный частный случай. Перед нами предстанут не только реальные человеческие марионетки из плоти и крови, но и сама Церковь, и инквизиция, и феодальная система, и божественное дыхание, бьющееся об их непроницаемую оболочку, — и выглядит все это куда страшнее и драматичнее, чем фигурки простых смертных, лязгающих металлом лат или бесшумно двигающихся в рясах и капюшонах доминиканского ордена.
Трагедия, а не мелодрама
В пьесе нет негодяев. Преступление, как и болезнь, не представляет интереса, — с ним надо покончить с общего согласия, и все тут. Всерьез же нас интересует то, что лучшие люди делают с лучшими намерениями и что люди обыкновенные считают себя обязанными сделать, несмотря на свои добрые намерения. Гнусный епископ и жестокий инквизитор Марка Твена и Эндру Ланга скучны, как карманные воришки; они и Жанну низводят до уровня заурядного персонажа, у которого обчистили карманы. Я изобразил их одаренными и красноречивыми представителями церкви воинствующей и церкви судействующей. Только так я могу удержать свою драму на уровне высокой трагедии и не дать ей превратиться в сенсацию уголовного суда. Злодей в пьесе никогда не будет ничем другим, кроме diabolus ex machina[19], — быть может, прием более волнующий, чем deus ex machina[20], но в такой же степени механический, а следовательно, интересный тоже только как механизм. Нас, я повторяю, занимают поступки людей, в обычных обстоятельствах добродушных. И если бы Жанну сожгли не такие вот добродушные в своем праведном усердии, то ее смерть от их рук имела бы не больше значения, чем смерть многочисленных девиц, сгоревших в Токио во время землетрясения. Трагедия подобных убийств в том, что совершают их не убийцы, — это убийства узаконенные, совершаемые из благочестивых побуждений. И это противоречие сразу же вносит элемент комедии в трагедию: ангелы, быть может, заплачут при виде убийства, но боги посмеются над убийцами.