— Бояр тешить?
— И девка ваша?!
— Ужо попотешу бояр, — благодушно заверял мужиков Радко. — Приходите заутра на торг.
— Придем.
Дальше ехали боковыми, более тихими улицами и переулками. Дорога здесь не была выстлана бревнами, как у Золотых ворот, и трясло поменьше. Зато колеса почти по ступицу проваливались в грязь.
Недолго покружив, остановились у невысокой избы, наполовину вросшей в землю. Из избы доносился гул множества голосов.
Никитка хорошо знал это место. Камнесечцы часто наведывались сюда после тяжелого трудового дня.
— Посидите, скоро вернемся, — сказал Радко, и они с Никиткой вошли в избу.
Там над узенькими оконцами плавал тяжелый медовый дух. На лавках вдоль длинных скобленых столов, заставленных ендовами, мисками с капустой и пареной репой, со щами и кашей, сидели друг подле друга мужики — бородатые, раскрасневшиеся, хмельные. Два оборванца валялись у самого порога. На одного из них чуть не наступил Никитка. Оборванец мыкнул и откатился под стол.
Радко прошел через всю избу, раздвигая тяжелые лавки, к печи, возле которой высился у большой дубовой бочки широкоплечий детина. Детина доставал черпаком из бочки мед и разливал его по ендовам.
— А, Радко приехал, — приветствовал он скомороха. — Издалека нынче?
— Из Мурома, — ответил Радко. — Ай не соскучились по игрищам?
— Времячко ноне не то, — сказал хозяин и опустил черпак в бочку. — Эй, подходи, кому меду!
На зов его никто не откликнулся.
— Жить будешь? — снова обратился он к Радку.
— Со мной еще двое. В дороге пристали…
Хозяин поглядел на Никитку, кивнул:
— Ступайте в избу, коня — во двор. Как всегда. Да вот медку испейте…
Он налил им по полной чаре. Радко принял свою с поклоном, то же сделал и Никитка. Мед был сладкий и крепкий. От выпитого скоро зашумело в голове. Хозяин, улыбаясь толстогубым ртом, налил им по второй.
За столами кричали, ругались разнузданно. Среди прочих безликих завсегдатаев избы выделялся большого роста монах в кукуле, с длинным лошадиным лицом и круглым багровым носом, торчащим из бороды, словно из пожухлой травы перезрелая земляника. Монах смеялся и кричал громче всех, откинув до локтя рукава темно-серой рясы, торжественно крестил каждую чару.
— Благословен бог, питаяй нас, — рокотал он.
— Знатные гости у тебя, — насмешливо сказал Радко хозяину.
— Куда уж знатней. Вот тот — Чурила, суждальский книжник, — махнул он черпаком в сторону монаха. — Вчерась учинил драку, замечен был. Вернется в монастырь, наложат епитимью…
Чурила обнимал тощего, подержанного мужичка, клюющего тупым, как у дрозда, носом коричневые, залитые медом доски стола, и гудел ему в самое ухо:
— Ты ведаешь? Ты знаешь?..
Мужик вздыхал, глядел на него грустными глазами.
— Иже в монастырех часто пиры творят, созывающе мужа вкупе и жены и в тех пирах друг друга преспевают, кто лучший сотворит пир, — наставлял его Чурила, — сия ревность не о бозе, но от лукавого…
Аленка с Карпушей, сидя в телеге, заждались мужиков. Те вернулись навеселе.
Смеркалось.
Радко завел телегу в неширокие ворота под дощатый навес. Здесь, на веревках, перекинутых между перекладинами, висели прошлогодние еще, сухие березовые веники. Лошадь, задрав голову, потянулась к ним губами. Радко ударил ее ладонью по морде. Лошадь, отвернув голову, зафыркала, а Радко поднялся по шаткой лесенке на сеновал, сбросил оттуда охапку душистого сена. Маркел с Карпушей выпрягли телегу. Медведь поднялся на задние лапы и протяжно-жалобно зарычал.
— Погулять захотелось, Мишенька? — обратился к медведю Радко.
— Погулять, погулять! — обрадовался Карпуша.
— Цыц ты! — прикрикнул на него Радко. — А ну, ступай в избу.
Карпуша покорно нырнул в дверь; вслед за ним заковылял Маркел. На пороге горбун остановился и поманил за собой Аленку. Радко и Никитка вошли после всех.
Пахло овчинами. В пузатой бочке у печи доходила брага. Маркел вспрыгнул на лавку, заблеял по-овечьи.
— А ты, тетенька, с нами ночевать будешь? — спросил Карпуша, мышонком вынырнув из-за матерчатой занавески, делившей избу на две части.
Аленка погладила его по голове.
— С вами, с вами, — сказала устало. Веки ее отяжелели, плотный воздух избы клонил ко сну.
Аленка дремала сидя, положив голову на Никиткино плечо. Она не слышала, как пришел хозяин, не почувствовала, когда Никитка уложил ее на лавку и накрыл своим полукафтаньем.
Самому Никитке никак не спалось. До света прислушивался он к бормотанью Маркела, к сонному посапыванию Аленки, покашливая, переваливался с боку на бок.
3
Во Владимире Давыдку не били. Когда боярин Захария, подобострастно улыбаясь, спросил Ярополка, что делать с пленником, тот распорядился бросить его в поруб.
Давыдку сняли с коня, рассекли путы на отекших ногах. Два молодших дружинника, насмехаясь и задирая, провели его через весь двор мимо церкви Спаса и княжеского дворца к приземистому срубу, откинули засов с двери, толкнули во мрак. Давыдка оступился, упал, но его тут же подхватили и поволокли дальше. За поворотом потайного хода зияла прикрытая деревянной решеткой дыра, из которой несло сыростью, запахом гнилого сена и человеческого навоза. Дружинники отодвинули решетку и скинули Давыдку вниз. Решетка со скрипом встала на место.
Скользя сапогами по сырому полу, Давыдка поднялся, оперся спиной о зловонную стенку.
Знал он этот поруб, хорошо знал. Еще при князе Андрее доводилось ему самому бросать сюда пленников. Место считалось гиблым, редко кто выбирался отсюда живым.
При княжеской городской усадьбе несколько таких нор. Теперь они опустели. После убийства Андрея пленников освободили. Многие из них бродят по лесным дорогам. Попадись им Давыдка — с живого снимут кожу, поджарят на медленном огне…
Когда-то и он, сбросив в яму очередного узника, как эти молодшие дружинники, уходил спокойно допивать меды на княжеском пиру. Сейчас пируют другие. Льется темное заморское вино из Андреевых заветных медуш, блюда с жареным мясом проплывают, как лодии, в обширную княжескую трапезную; гусляр, непременный завсегдатай больших торжеств, сидит перед князем, степенный, белобородый, и слагает ему льстивую песнь…
От навозного духа Давыдку тошнило, мрак отнимал остатки мужества. Знал бывший княжеский милостник — бывало и так: узники слепли, подолгу оставаясь в порубе. А если и его забудут в этой яме?.. Только вряд ли. Не насладился еще боярин Захария местью. Месть его впереди. Он еще напотешится над пленником, ох и напотешится. Сейчас Давыдка снова холоп — и только. Взял его когда-то князь Андрей в дружину, приблизил к себе, а убили Андрея — и не стало красавца дружинника Давыдки. Что задумает Захария, так тому и быть. Здесь его сила, его боярская воля…
Давыдка застонал, обессиленно забился в углу. Темнота окутала, облепила его. Она была тяжелой и вязкой, как смола.
Вдруг ему почудилось, будто в яме он не один.
— Эй, есть еще кто в порубе?
Тишина. Но Давыдка явственно расслышал чье-то прерывистое дыхание.
— Коли есть кто, не таись, — повторил он и, привстав, двинулся вдоль ямы.
Нога его ткнулась во что-то мягкое. Давыдка склонился, пошарил в темноте рукой — пальцы его утонули в густой шерсти. Испуганно отпрянул — медведь!.. Не сразу сообразил — откуда бы взяться в яме медведю?!
Потом услышал — мохнатое зашевелилось, зафыркало, зашипело по-змеиному. И только тут дошло до Давыдки, что не зверь это вовсе, а человек, что человек смеется и смех его похож на шипение…
— У, чтоб тебя! — выругался Давыдка.
Человек зашуршал соломой, загремел, как пес, железной цепью.
— Чей ты? — спросил Давыдка.
— Незнамко я, — сипло отозвалась тьма. Человек поперхнулся и закашлялся, будто и впрямь залаяла собака.
— Откудова будешь?
— Из Незнамкина…
— Ишь, — проворчал Давыдка. — Молод ты аль стар? Когда в поруб угодил?
— Когда угодил — не чел, а молод или стар — не ведаю. В порубе все мы — черви.
«Уж не мой ли узник?» — подумал Давыдка и стал припоминать, кого бросал в эту нору. Но ведь давно ли сбивали с порубов решетки, выводили на волю пленников. Отчего же этот не ушел?
Снова зашуршала в углу солома, звякнула цепь. Осипший голос запел:
А жил-был дурень,А жил-был бабин,Вздумал он, дурень,На Русь гуляти,Людей видати,Себя казати.Отошедши, дурень,Версту, другу,Нашел он, дурень,Две избы пусты,В третьей людей нет…
Узнал Давыдка узника. По песне узнал гусляра Ивора. Вспомнил: пришел Ивор из Чернигова — в коротком скоморошьем платье, с гуслями за спиной. Он и тогда уж был не молод, и слухи о нем ходили по всей Руси. Сказывали, певал он и в Новгороде, и в Киеве. Не одной шубой был жалован с боярского плеча. Но охоч был Ивор до сладкого меду, а еще больше любил он правду, и хоть жаловали его бояре шубами, а выпроваживали из своих вотчин — собирал он народ на площадях, сказывал ему былины, в которых добрыми молодцами были крестьяне и каменщики, а дурнями — бояре да огнищане, да боярские и огнищанские сыновья.