Увы. У безжалостной жизни на этот счет были совсем иные планы. Дети на первых порах, действительно, приезжали и, скрепя сердце, помогали свихнувшимся на пейзанстве родителям тяпать землю и поливать грядки. Но потом плюнули и исчезли. Теперь два раза в месяц подвозят продукты и лекарства. И, не переночевав, убираются восвояси – в город, где бензиновая гарь отшибает царящий здесь смрад бессмысленности и старческой безысходности.
Что же касается внуков, то загнать их на дачу столь же сложно, как и в горвоенкомат.
Старики молча смотрели в огонь. Неподвижно, словно каждый из них был всего лишь одним-единственным кадром, вырезанным из какого-то печального мультфильма. Что они видели в плясках безумного пламени, в нестерпимо раскаленных углях, сияющих оттуда, где нет места человеческой плоти? Вряд ли геенну огненную. Потому что все эти старики отдали жизнь, да, действительно, почти всю свою жизнь космосу. В самом что ни на есть приземленном смысле этого слова. Все они – конструкторы, технологи, компьютерщики, баллистики, элек-
трики, химики, программисты – были атеистами. Все они имели непосредственное отношение к той части универсума, где ни один из космонавтов не обнаружил никаких признаков существования бога.
И лишь одна старушка, Нина Васильевна, о которой я доподлинно знал, что она ходит в церковь, отвернувшись от нестерпимого грозного символа загробного воздаяния, суетливо отгоняла прочь мрачные мысли расспросами: чей дом, где хозяева, есть ли страховка, уж не подожгли ли, а может, от электричества?…
Остальные по-прежнему стояли молча, опустив взгляды в нестерпимое пекло.
И тут я понял, что все они, ну, или многие, пытаются разглядеть в этом пекле именно геенну. Поверить в ее существование. Пусть даже она и поджидает их в недалеком будущем. Потому что это знание было бы для них не столь нестерпимо, как мысль о полном уничтожении, о бесчувственном и бессмысленном мраке, о полной аннигиляции сознания. Лучше, несоизмеримо лучше вечные муки, чем абсолютное ничто. А может быть, и не вечные… Но это уже вопрос десятый, главное – уверовать в геенну огненную…
Тем временем пожарные вылили всю воду и уехали на пруд заправляться. Пламя пылало все с той же силой.
Старики начали уставать, поскольку поднятие таких духовных тяжестей было им пока еще не по плечу. Начали прокашливаться. Объединяться в небольшие группки, чтобы поговорить о чем-то своем, всегдашнем.
Ко мне подошел сосед, крепкий старик лет семидесяти пяти, еще совсем недавно занимавший явно не последнее место в сложной иерархии ракетно-космической отрасли. О чем свидетельствовали не только хорошо поставленный командный голос, орлиный взгляд из-под закустившихся бровей и гордая осанка знающего себе цену человека, но и регулярное – до недавнего времени – появление на телеэкране во время репортажей из Центра управления полетами.
– Вот и каждый из нас может когда-нибудь так же… К чертовой бабушке, – сказал он, как мне показалось, несколько растерянно.
– Угу, – пробурчал я в ответ, не намереваясь обсуждать с этим абсолютно чужим, пожалуй, даже чуждым мне человеком столь интимный вопрос, как жизнь после смерти.
Однако не так он был устроен, чтобы вникать в настроение собеседника, который интересовал его лишь как пассивный слушатель, периодически поддакивающий и кивающий головой.
– Дело тут вот в чем, – продолжил он тоном, не терпящим возражений. – У нас в
сети регулярно двести семьдесят. А то и больше. Сколько раз я поднимал этот вопрос, но все без толку. Просто дикари какие-то в правлении собрались!
И он понес про понижающий трансформатор, про косинус фи, про фазы и защитное заземление, про ненадежность автоматов защиты сети, про токи утечки и изношенность проводки…
«Боже!», – изумился я. И начал с большим интересом рассматривать его лицо, на котором плясали отблески адского пламени, представляющего собой, как он мне объяснил, неуправляемую окислительно-восстановительную реакцию в условиях неограниченного доступа кислорода.
Моего соседа звали Арнольдом Аркадьевичем. Лед тридцать назад он был, что называется, мужчиной в полном расцвете сил, вполне реализовавшим все свои недюжинные таланты. Был он доктором то ли математических, то ли каких-то технических наук. Лихо водил «Волгу», что в те времена красноречиво свидетельствовало о высоком социальном статусе. Был высок, широкоплеч и атлетичен. По-видимому, в молодости немало сил и времени посвятил альпинизму или байдарочным походам – двум наиболее популярным у людей его поколения и профессии увлечениям, чрезвычайно полезным как для тела, так и для духа. Короче, был человеком гармоничным во всех отношениях. Даже изрядная лысина неправильной формы ничуть его не портила, он носил ее гордо, словно знак избранничества.
Было у Арнольда Аркадьевича все прекрасно и в личной жизни. Во всяком случае, так представлялось мне, тогда еще холостому и почти молодому человеку. Миловидная жена, беленькая и мяконькая, была, что называется, ангелом-хранителем тихой семейной гавани. Женщины такого типа, как правило, прекрасно готовят, искусно ведут домашнее хозяйство, что в старозаветные советские времена было большим достоинством, и глядят мужу в рот. Правда, и особым умом не блещут. Но в данном случае это было и не обязательно, поскольку ума у Арнольда Аркадьевича хватало не то что на двоих, но даже и на десятерых человек, которые стремятся производить впечатление умных людей. Более того, высокий интеллект Вере, так звали жену Арнольда Аркадьевича, был бы даже вреден, поскольку мог стать причиной оживленных дискуссий по самым разнообразным вопросам, которые по мере угасания взаимных чувств переросли бы в споры, а там, глядишь, в семье заполыхали бы и скандалы. Обычного житейского ума, который для женщины куда полезней, чем высокий IQ, Вере вполне хватало.
Были у Арнольда Аркадьевича и прекрасные дети – сын и дочь, погодки-тинейджеры. Они производили вполне благоприятное впечатление уже тем, что были лишены отвратительных качеств, присущих их ровесникам. Правда, может быть, они проявлялись где-то вне пределов семьи. Но, во всяком случае, при случайных встречах я не замечал в их спокойных взглядах лозунга тинейджеров всех времен и народов: «Всё – дерьмо, и все – дерьмо!»
Казалось бы, живи и наслаждайся жизнью.
Однако в сорок пять лет Арнольда Аркадьевича подстерегла любовь. Конечно, можно было бы квалифицировать этот предосенний всплеск чувств как похоть, то есть чисто плотское, физиологическое влечение. Однако, как я уже говорил, Арнольд Аркадьевич являл собой гармоничное сочетание телесного и духовного, и, следовательно, все его поступки и действия были инициированы этими двумя его ипостасями, одинаково развитыми и абсолютно равноправными. Для него в равной мере были абсолютно неприемлемыми и чисто платонические чувства, и голый секс. Так что это была именно любовь – гармоничная, хоть и вероломная.
Его избранницей стала соседка по дачному поселку, которая жила неподалеку от меня. Это была ладно скроенная приблизительно тридцатилетняя особа среднего роста, постоянно, словно радиоактивная болванка, излучающая неощутимую пятью органами чувств грозную сексуальную энергию. Ее смуглость, угадывающаяся не только под макияжем, но и в ромашково окрашенных волосах, а также еле уловимый акцент выдавали то ли кавказское, то ли казаческое происхождение. Судя по имени – ее звали Зиной, – была она, скорее всего, из каких-нибудь краснодарских краев.
У Зины был пятилетний сын, вылитая копия матери. И муж Леня, который с первого же взгляда производил впечатление необходимого довеска к полноценной семейной жизни, относительно полноценной. Был он вечно каким-то вареным, а потому и затырканным женой. Правда, причинно-следственная связь тут могла быть и иной: вначале человека затыркали, а уж потом он стал напоминать лапшу «Доширак», которой, строго говоря, в те времена в отечестве пока еще не существовало.
Вполне понятно, что в первый же полевой сезон, когда на участках вовсю рыли ямы под фундамент и выкладывали венцы, Арнольд Аркадьевич получил критическую дозу Зинаидиного облучения. Вероятно, тогда же они и поладили. Однако тайное стало явным года через три, когда дачники уже вовсю ковырялись на грядках, и стук молотков раздавался на участках лишь самых нерадивых хозяев, таких как, например, автор данного печального повествования. Вере, которая по-прежнему пребывала в мире иллюзий относительно добропорядочности мужа, с чем женская половина дачного общества смириться никак не могла, доброхотки открыли глаза самым жестоким образом. Произошло это в очереди, которая лениво дожидалась цистерны с колхозным молоком.
Некая бесполая особа в вылинявшем до состояния военно-воздушной дирижабливости халате негромко, якобы приватно, но и так, чтобы ее слова смогли разобрать зрители спланированного спектакля, как бы по-свойски, как женщина женщине, сказала Вере: