Может, в монастырь попроситься? И мужчин нет, и барон не отыщет. Сказывают, там строго. Посты, молитвы, иногда и розги с хлыстами, власяницы для умерщвления плоти… Марта вздохнула. К голоду-то она привыкла, а вот плоть умерщвлять не хотелось.
В животе предательски заныло.
Ничего. Она потерпит. Не впервой.
Рука герцога до сих пор покоилась на её макушке и, говоря откровенно, хотелось, чтобы эта невольная ласка продлилась как можно дольше — нечасто ей выпадало ласковое слово, а уж по головке только матушка в детстве гладила. Марте хотелось, чтобы приятное чувство защищённости длилось как можно дольше, и чтобы не заснуть, она принялась рассматривать комнату. Благо, на свечи комендант оказался щедр, их на столе в канделябрах торчало штук по восемь в каждом, а Марта умела считать, вот и сосчитала: восемь да восемь — стало быть, шестнадцать… да ещё по масляному светильнику на каждой стене. Но масло выгорело быстрее, чем окончательно оплыли свечи хорошего белого воска.
Ладонь у его светлости оставалась тёплой и мягкой, не верилось, что эти пальцы ещё недавно впивались в шею, словно клещи. Да и сам герцог, спящий-то, вроде тоже мягче стал, добрее. Осмелев, Марта осторожно переложила державную длань на подлокотник и снизу вверх глянула на живую легенду, свирепого и благородного, жуткого и справедливого, яростного и отходчивого… Много чего о нём говорили, но сходились в одном: Его светлость п р о с т ы х людей не обижал. С дворянами бывал крут, конечно, но с белой кости и спрос иной. Как оно в Писании сказано: кому много дано, с того много и спросится. Бандитов, разбойников, воровскую шваль и прочую шушеру привечали верёвками и кольями; когда же приходилось сглупить кому из дворянского звания, шли они под благородный топор: заговоров правитель не любил и не спускал. А вот крестьян, мастеровых, среднее сословие — особо не трогал. Даже право первой ночи на своих личных землях отменил. Поговаривают, правда, что и после этого невесты к нему прибегали, блюдя обычаи, но, должно быть, врут.
Марта полюбовалась усталым спокойным лицом, уже обрастающим синеватой щетиной, прямым крупным носом с горбинкой, красивым изгибом губ… Шрам над верхней губой и не портил вовсе, а делал герцога похожим на старого хищника, заматеревшего в схватках. Сильными красивыми руками его светлость наверняка сумел бы, как дядюшка Жан, согнуть подкову или свернуть в трубочку оловянную тарелку. Посмотрела-посмотрела Марта — и решила: нет, не врут люди. Да если бы их барон имел хоть вполовину, хоть в четверть герцогских достоинств, Марта давно уже замуж пошла бы, не злила тётку постоянными отказами женихам, не сидела бы у дядиной семьи на шее. Почему не шла? А дорожка замуж была только одна — через господскую спальню. Хорошо, сирота вышивать научилась, свой кусок хлеба в семью принесла, хоть и попрекали по привычке… Вот откуда такая несправедливость? Кому-то — дом полная чаша, а другим изба с единственной комнатенью, там и спят, и едят, и работу справляют. Кому-то сеньор статный да красивый, а кому-то… тьфу!
От таких крамольных мыслей стало не по себе. Роптать грех. Пастор говорил: что богом положено, то человек переделывать не должен. Но впервые у неё зародилось сомнение: а так ли уж прав святой отец? С амвона-то он чего только не вещал, да грозно, красиво; прихожане плакали и содрогались от страха пред божьим судом. При этом — мало кто не знал о маленькой комнатке-молельне в доме Глюка, о страшной комнатке с тремя вкопанными в земляной пол столбами, о ещё меньшей каморке с отдельным входом со двора. И молчали. На всё — господская воля. Да и… вроде бы, девы потом не обижены, пристроены, грех жаловаться… Господь — он далеко, на небесах, а сеньор рядом, его и надо бояться больше.
Это разве не грех — такая трусость? Пастор зачитывал жития святых и мучеников, претерпевших во имя Христа, и призывал крестьян не роптать и терпеть, но Марта не понимала: во имя чего терпеть поругание? Какая польза богу от девичьей чести, что не в его славу, а на ублажение баронской похоти употреблена…
Вот, наверное, потому господь и покарал святого отца руками солдат его светлости. Странно как-то получается. Вроде бы Марта должна сострадать — пастор всё же брат во Христе — а вот ни капельки не жалко… Тоже грех. И то, что сейчас смотрит она на большие и сильные руки его сиятельного герцога и вспоминает, как он этими самыми руками ей одеваться помогал, спину поглаживал, как он… потом её в шею поцеловал…
Всё-таки хорошо, что она передумала угорать. Живите ещё сто лет, ваша светлость, долго и счастливо.
И вдруг Марта ужаснулась.
А ведь руки на себя наложить — то вообще грех наивеликий! И даже сами помыслы о том… Она спрятала лицо в ладонях. Как ни крути — грешна. И настолько, что ни один священник ей не отпустит, или такую епитимью наложит — колени опухнут от стояний. Хотя… Марта немного повеселела. Вроде бы, теперь в их селе исповеди принимать некому. Хоть и ненадолго: как пить дать пришлёт господин барон нового пастора. Хорошо бы, такого, как брат Серафим…
…Десять лет назад это было. Мартино село вымирало от чёрной оспы. Соседке Марии, искусной ткачихе, выжгло страшной болезнью глаза. Муж помер, из шестерых детишек двое выжили чудом, слабенькие, ледащие…Чем жить? Добрые люди, что в округе уцелели, сами по сусекам последнее скребут. Едва встав на ноги, Мария побрела на поклон к барону: за четыре ковра он ей так и не заплатил, а требовал ещё. Господин и не взглянул на побродяжку, велел со двора гнать.
Уже у самой реки, куда побрела слепая в отчаянии на крутой бережок, догнал её отец Серафим, странствующий монах. Поговорил, утешил, наставил. Сказал, что всегда есть надежда на лучшее, и никто не знает, какими неведомыми тропами счастье человеческое бродит… Мария лишь горько усмехалась на такие слова, но мысли о смерти забросила — Серафим вовремя детишками пристыдил. Довёл несчастную до дома, благословил и её, и сыночков, да пошёл себе дальше, сунув на прощанье каждому по мелкой монетке. Вот ведь какие монахи чудные бывают, не им, а они подают…
Сердобольному Жану-кузнецу, который подошёл спросить, не нужно ли чего, да кто это забредал недавно? — Мария протянула медяк и попросила Христа ради — купить детям хлеба — вспомнила, что сосед в город собирается, на торги. Стыдно крестьянам хлеб покупать, да бывает и так. Мартин дядя монету-то взял и подумал ещё, грешным делом, что вздорожал хлебушек-то, в трудные времена оно всегда так, много ли на медяшку купишь? А дальше-то? Признавался потом Марте, что уж хотел вдове своих денег добавить тишком. Но когда стал на торгах расплачиваться за куль муки — вслед за горстью меди и редкого серебра шмякнулся ему на ладонь из потёртого кошеля полновесный золотой талер. Жана чуть Кондратий не обнял… Хватило и на муку, и на масло, и на земляные яблоки, а главное — семян на посев закупили: тут уж сам кузнец в долг к соседке влез, потом честно с Марией рассчитался. И вот оказия — привёз слепой мастерице несколько тюков шерсти. Вроде бы и ни к чему, а как под руку кто толкал: купи да купи! Ощупывая мягкие кручёные нити, Мария плакала. От счастья. Потом вытерла пустые глазницы, попросила мальцов разобрать пряжу по цветам да уложить в кипы в нужном ей порядке; перекрестилась — и села к станку. Ловкие пальцы так и остались зрячими.