– Хорошо быть русским!
Мы пошли на кладбище. Каждая травинка, каждый распустившийся листок на деревьях и кустах, и все живое вместе с мертвым было освещено солнцем. Везде служили панихиды. С разных сторон обширного старинного кладбища долетали голоса песнопений:
Со духи праведных скончавшихся…Воскресение День, и просветимся людие…Смертию смерть поправ…Вечная память…
На многих могилах совершались «поминки». Пили водку и закусывали пирогами. Говорили о покойниках как о живых людях, ушедших на новые жительные места.
Останавливаясь у родных могил, трижды крестились и произносили: «Христос воскресе!»
Хоть и говорили кругом о смертном, но это не пугало.
– Жизнь бесконечная… Все мы воскреснем… Все встретимся… – доносились до меня слова священника, утешавшего после панихиды богатую купчиху Задонскую, недавно похоронившую единственного сына.
Между могил с визгом бегали ребята, играя «в палочку-воровочку». На них шикали и внушали: «нехорошо», а они задумаются немножко, и опять за свое.
Батюшка Знаменской церкви отец Константин, проходя с кадилом мимо ребят, улыбнулся и сказал своему дьякону:
– Ишь они, бессмертники!..
– Да шумят уж очень… Нехорошо это… на кладбище…
– Пусть шумят… – опять сказал батюшка, – смерти празднуем умерщвление!..
На ступеньках усыпальницы, похожей на часовню, сидел сухощавый и как бы щетинистый старик и говорил сердитым голосом, без передышек и заминок, окружавшим его людям:
– Поминальные дни суть: третины, девятины, сорочины, полугодины, годины, родительские субботы и вселенские панихиды…
– Это мы знаем, – сказал кто-то из толпы.
– Знать-то вы знаете, а что к чему относится, мало кто ведает. Почему по смерти человека три дня бывает поминовение его? Не знаете. Потому, чтобы дать душе умершего облегчение в скорби, кою она чувствует по разлучении с телом.
В течение двух дней душа вместе с ангелами ходит по земле, по родным местам, около родных и близких своих и бывает подобна птице, не ищущей гнезда себе, а на третий возносится к Богу.
– А в девятый? – спросила баба.
– В этот день ангелы показывают душе различные обители святых и красоту рая. И душа люто страждет, что не восхотела она на земле добрыми делами уготовить себе жилище праведных…
В это время пьяный мастеровой в зеленой фуражке и с сивой бородою с тоскою спросил старика:
– А как же пьяницы? Какова их планида?
– Пьяницы Царствия Божия не наследуют! – отрезал старик, и он мне сразу не понравился.
Все стало в нем ненавистно, даже усы его щетинистые и злые. Мне захотелось высунуть язык старику, сказать ему «старый хрен», но в это время заплакал пьяный мастеровой:
– Недостойные мы люди… – всхлипывал он, – мазурики![71] И за нас-то, мазуриков и сквернавцев[72], Господь плакал в саду Гефсиманском, и на крест пошел вместе с разбойниками!..
Мне захотелось подойти к пьяному и сказать ему словами матери: «Слезы да покаяние двери райские отверзают…»
Старик посмотрел прищуренным вороньим глазом на скорбящего пьяницу, облокотившегося на чей-то деревянный крест, и сказал как пристав:
– Не нарушай общественной тишины! Не мешай людям слушать… греховодник!.. В течение тридцати дней душа водится по разным затворам ада, а за сим возносится опять к Богу и получает место до Страшного суда Божия…
– И почему такие хорошие святые слова старик выговаривает сухим и злым языком? – думал я. – Вот мать моя по-другому скажет, легко, и каждое ее слово светиться будет… Выходит, что и слова-то надо произносить умеючи… чтобы они драгоценным камнем стали…
Мимо меня прошли две старухи. Одна из них, в ковровом платке поверх салопа, говорила:
– Живет, матушка, в одной стране… птица… и она так поет, что, слушая ее, от всех болезней можно поправиться… Вот бы послушать!..
Время приближалось к сумеркам, и Радуница затихала. Все реже и реже слышались голоса песнопений, но как хорошо было слушать их в эти еще не угасшие пасхальные сумерки.
– Христос воскресе из мертвых…
Святое святых
Желание войти во святое святых церкви не давало мне покоя.
В утренние и вечерние молитвы я вплетал затаенную свою думу:
– Помоги мне, Господи, служить около Твоего престола! Если поможешь, я буду поступать по Твоим заповедям и никогда не стану огорчать Тебя!
Бог услышал мою молитву. Однажды пришел к отцу соборный дьякон, принес сапоги в починку. Увидев меня, он спросил:
– Что это тебя, отроча, в церкви не видать?
За меня ответил отец:
– Стесняется после своей незадачи на клиросе. А служить-то ему до страсти хочется!
Дьякон погладил меня по голове и сказал:
– Пустяки! Не принимай близко к сердцу. Я раз в большой праздник вместо «многолетия» «вечную память» загнул, да никому другому, а Святейшему Синоду! Не горюй, малец, приходи в субботу ко всенощной, в алтарь, кадило будешь подавать. Наденем на тебя стихарь, и будешь ты у нас церковнослужитель! Согласен?
Через смущение и радостные слезы я прошептал нашу деревенскую благодарность:
– Спаси Господи!
И вот опять я сам не свой! Перед отходом ко сну стал отбивать частые поклоны, не произносил больше дурных слов, забросил игры и, не зная почему, взял с подоконника дедовские староверческие четки-лéстовку и обмотал ими кисть левой руки, по-монашески.
Увидев у меня лестовку, Гришка стал дразнить:
– Э… монах в коленкоровых штанах!
Я раззадорился и хотел дать ему по спине концом висящей у меня ременной лестовки, но вовремя вспомнил наставление матери: «Да не зайдет солнце во гневе вашем».
Наступила суббота. Умытым и причесанным, в русской белой рубашке, помолившись на иконы, я побежал в собор ко всенощному бдению. Остановился на амвоне и не решился сразу войти в алтарь. Стоял около южных дверей и слушал, как от волнения звенела кровь. Ко мне подошел сторож Евстигней:
– Чего остановился? Входи. Дьякон сказывал, что пономарем хочешь быть? Давно бы так, а то захотел в певчие!.. С вороньим голосом-то! А здорово ты каркнул тогда за обедней, на клиросе, – напомнил он, подмигнув смеющимся глазом, – всех рассмешил только! Регент Егор Михайлович даже запьянствовал в этот день: всю, говорит, музыку шельмец нарушил. Из-за него, разбойника, и пью! Вот ты какой хват!
Я не слышал, как вошел в алтарь. Алтарь, где восседает Бог на престоле и, по древним сказаниям, днем и ночью ходят со славословиями ангелы Божии, и во время литургии взблескивают над Чашей молнии, грешному оку невидимые… Я оцепенел весь от радости – радости, не похожей ни на одну земную. В ней что-то страшное было и вместе с тем светлое.
– Ну, приучайся к делу! – сказал сторож. – Вот это уголь, – показал мне прессованный хорошо пахнувший кругляк с изображением креста. – Возьми огарок свечи и разгнети его. Это во-первых.
Во-вторых, не касайся руками престола – место сие святое! Далее, не переходи никогда места между престолом и царскими вратами – грех! Не ходи также через горнее место[73], когда открыты Царские врата… Понял?
От спокойного тона Евстигнея и я стал спокойнее.
– А где же мой стихарь? – спросил я. – Отец дьякон обещал!
– Эк тебя разбирает! Сразу и форму ему подавай! Ну и народ, ну и детушки пошли! Ладно. Будет и стихарь, если выдержишь экзамен на кадиловозжигателя!
В это время ударили в большой колокол. От первого удара, – вспомнилось мне, – нечистая сила «яже в мире» вздрагивает, от второго бежит, и после третьего над землею начинают летать ангелы, и тогда надо перекреститься.
В алтарь пришел дьякон, улыбнулся мне: ну и хорошо!
За ним отец Василий – маленький, круглый, чернобородый. Я подошел к нему под благословение. Он слегка постучал по моей голове костяшками пальцев и сказал:
– Служи и не балуй! Все должно быть благообразно и по чину.
Началось всенощное бдение. Перед этим кадили алтарь, а затем, после дьяконского возгласа, запели «Благослови душе моя, Господа». Особенно понравились мне слова: «На горах станут воды, дивны дела Твоя Господи, вся премудростию сотворил еси». Когда запели «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… Работайте Господеви со страхом, и радуйтеся Ему с трепетом», я перекрестился и подумал, что эти слова относятся к тем, кто служит у Божьего престола, и опять перекрестился.
Когда читали на клиросе шестопсалмие[74], батюшка с дьяконом разговаривали. Мне слышно было, как батюшка спросил:
– Ты деньги-то за сорокоуст получил с Капитонихи?
– Нет еще. Обещалась на днях.
– Смотри, дьякон! Как бы она нас не обжулила. Жог-баба!
Я ничего не понял из этих отрывистых слов, но подумал: разве можно так говорить в алтаре?
После всенощной я обо всем этом рассказал матери.
– Люди они, сынок, люди, – вздохнула она, – и не то, может быть, еще увидишь и услышишь, но не осуждай. Бойся осудить человека, не разузнав его. От суесловия церковных служителей Тайны Божии не повредятся. Также сиять они будут и чистотою возвышаться. Повредится ли хлеб, если семена его орошены грешником? Человек еще не вырос, он дитя неразумное, ходит он путаными дорогами, но придет время – вырастет! Будь к людям приглядчив. Душу человека береги. Сострадай ему и умей находить в нем пшеницу среди сорной травы.