Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он напевал себе под нос, мог промычать целую симфонию, пока мы куда-то шли. То к Примроуз-хилл, то в Хайгейт, то по Ислингтону к центру через Арчуэй, через Энджел – блин, где мы с ним только не шлялись!
– Сосиску хочешь?
– Хочу, Гас.
– Обойдешься. Идем в Lyons Corner House[14].
– Хорошо, Гас.
– Смотри бабушке не сболтни.
– О'кей, Гас! А как же с псом?
– У него там повар-приятель.
Мне было уютно ощущать его привязанность, теплые чувства ко мне, и я почти все время ходил, сгибаясь пополам от его шуток. Учитывая, что в ту пору в Лондоне было мало чего веселого. Правда, всегда оставалась МУЗЫКА!
– Забегу на секунду, надо струн купить.
– О'кей, Гас.
Я особенно не разговаривал, я слушал. Он в своей кепке клинышком – и я в своем детском плащике. Наверное, от него я подцепил свою любовь к бродячей жизни. “Если живешь с семью дочками рядом с улицей Семи сестер, а с женой вообще выходит восемь – пошатаешься тут с мое”. Ни разу не помню, чтобы он выпивал. Но чем-то таким он точно занимался. По пабам мы не ходили. Зато в магазинах он довольно часто исчезал где-то в подсобках. Я оставался один на один с выставленным товаром и изучал его с блеском в глазах. Он появлялся – с таким же блеском.
– Все, идем. Пес где?
– Здесь, Гас.
– Пошли, Мистер Томпсон.
Было невозможно угадать, куда нас занесет. Магазинчики по всему Энджелу и Ислингтону – он просто исчезал в их глубине: “Постой здесь минутку, сынок. Держи пса”. И потом он выходил, говорил: “Вот и ладненько”, и мы шли дальше и под конец оказывались в Вест-Энде, в мастерских при крупных музыкальных магазинах вроде центра Айвора Майранца или HMV. Он знал там всех мастеров, всех реставраторов. Меня он оставлял сидеть на полке. Вокруг были баки с клеем, подвешенные инструменты, мужики в длинных коричневых халатах, которые что-то клеили, и в конце цеха всегда сидел кто-то, кто испытывал инструменты, – оттуда постоянно доносилась какая-то музыка. А еще заходили тщедушные замученные люди из оркестровой ямы с вопросами: “Моя скрипка уже готова?” Я просто сидел там с чашкой чая и печеньем, и баки с клеем издавали свое “блоп-блоп-блоп” – такой Йеллоустоун в миниатюре, – и меня все это просто поглощало с головой. Я не скучал ни секунды. Скрипки и гитары, подвешенные на проволоке, ездят по цеху на конвейере, и весь этот народ что-то чинит, собирает, полирует. На меня тогда это производило очень алхимическое впечатление, как в диснеевском “Ученике чародея”. Я просто влюбился в инструменты.
Гас пробуждал во мне интерес к игре исподволь, вместо того чтобы сунуть что-нибудь мне в руки и сказать: “Смотри, делай вот так и так”. Гитара была абсолютно вне моей досягаемости. Ты мог разглядывать эту штуку, думать про нее, но потрогать руками – такое даже в голову не приходило. Я никогда не забуду гитару, которая лежала на его пианино каждый раз, когда я приезжал в гости, – лет, наверное, с пяти. Я думал, что там и есть ее место. Я думал, она жила на пианино всегда. И каждый раз глазел на нее, а Гас ничего не говорил, и через несколько лет я по-прежнему поглядывал в ее сторону. “Эй, подрастешь повыше, дам тебе на ней поиграть”, – сказал Гас. Уже после его смерти я узнал, что, оказывается, он выносил гитару и клал ее на пианино только тогда, когда поджидал меня в гости. Так что, по сути, он меня специально дразнил. Думаю, он присматривался ко мне, потому что слышал, как я пою. Когда по радио звучали какие-нибудь песни, мы все начинали подпевать на разные голоса – так уж у нас было заведено. Семейка подпевал.
Не могу точно вспомнить, когда он наконец снял гитару с пианино и сказал: “На, попробуй”. Мне, наверное, было девять или десять, так что стартовал я поздновато. Гитара была классическая жильнострунная испанка – такая симпатичная милая дамочка. Хотя где у нее за что хвататься, я понятия не имел. И еще этот запах. Даже сейчас, открывая кофр – если в нем старая деревянная гитара, – я просто готов залезть в него и закрыться изнутри. Сам Гас был так себе гитаристом, но основы знал хорошо. Он показал мне первые проигрыши и аккорды, аппликатуру мажоров: ре, соль и ми. Он говорил: “Разучишь Malaguea[15] – сможешь сыграть что угодно”. Когда наконец я услышал от него: “Ну, кажется, приноровился”, я ходил по уши довольный.
Мои шесть теток – вот они, без всякого особого порядка: Марджи, Беатрис, Джоанна, Элси, Конни, Пэтти. Потрясающе, но, когда все это пишется, пять из них по-прежнему живы. Моей любимой была тетя Джоанна, которая умерла в 1980-е от рассеянного склероза. Моя подружка. Она работала актрисой, и каждый раз, когда она входила – черноволосая, с браслетами на запястьях и ароматом духов, – вместе с ней в комнату влетало облако шика и великолепия. Особенно на фоне окружающей серости и однообразия начала 1950-х – Джоанна появлялась, и это было, не знаю, как будто прибыл весь состав Ronettes. Она состояла в труппе театра Хайбери[16], играла Чехова и тому подобное. А еще она осталась единственной, кто не завел мужа. Но мужчин у нее хватало. И конечно, как все мы, она очень любила музыку. Мы с ней увлекались пением на два голоса. Передают по радио какую угодно песню, мы говорим: “Давай попробуем”. Вспоминаю, как мы пели When Will I Be Loved братьев Эверли.
* * *Переезд на Спилман-роуд в Темпл-Хилле, в пустыню за железной дорогой, я воспринимал как катастрофу по крайней мере год – год опасной и ужасной жизни девяти-десятилетнего пацана. Я тогда был очень малорослый – положенные габариты я набрал только годам к пятнадцати. А если ты такой мелкий шкет, ты всегда в обороне. Плюс я был на год младше всех остальных в классе, из-за того что родился в декабре, – так уж мне не повезло. Год в этом возрасте – огромная разница. Вообще-то я любил гонять в футбол, был приличным левым нападающим – шустро бегал, старался бить с подачи. Но ведь я мелюзга, так? Один толчок в спину, и я лежу в грязи. Убрать меня на поле пацану, который на год старше, запросто. Если ты такой лилипут, а они такие великаны, ты сам для них как футбольный мяч. Шкетом был, шкетом останешься. Так что я только и слышал: “О, здорово, крошка Ричардс”. Еще у меня было прозвище Мартышка из-за торчащих ушей. Ну, прозвища-то были у всех.
Дорога из Темпл-Хилла до школы – это была моя дорога скорби. До одиннадцати лет я ездил в школу на автобусе и возвращался пешком. Почему обратно пешком? А потому что денег не оставалось! Я тратил деньги на проезд, деньги на парикмахера, стриг себя сам перед зеркалом. Чик, чик, чик. Так что приходилось тащиться через город, в совершенно другой его конец, минут сорок пехом, и было только два пути: по Хэвлок-роуд или по Принсез-роуд. Хоть монетку бросай. Но я знал, что по-любому, как только выйду из школы, меня будет поджидать этот парень. Он всегда угадывал, куда я сверну. Я пробовал найти другие маршруты, попадался хозяевам на их участках. Я проводил весь день, соображая, как бы добраться домой и не получить пиздюлей. Очень энергозатратное занятие. Пять дней в неделю. Иногда меня проносило, но все равно сидишь в классе, а внутри крутится одно и то же: “Блин, как бы мне мимо него проскочить”. Он был неумолим. Я ничего не мог с этим поделать и проводил весь день в страхе. Куда там сосредоточиться на учебе.
Если я приходил домой к Дорис с синяком под глазом, полученным по пути, она спрашивала: “Это еще откуда?” “А, упал”. Иначе мамаша обязательно бы завелась и замучила меня расспросами о том, кто это сделал. Проще было сказать, что ты упал с велика.
Одновременно я приношу все эти ужасные отчеты об успеваемости, а Берт смотрит на меня и недоумевает: “Что происходит?” Не будешь же ему объяснять, что проводишь весь день в школе, трясясь по поводу того, как добраться до дома. Так не делается. Так ведут себя слабаки. Это вопрос, который ты должен решить самостоятельно. Кстати, само по себе битье проблемы не составляло. Я привык выдерживать удары, особенно больно мне не было. Ты учишься ставить защиту, учишься и тому, как сделать так, чтобы человек думал, что тебе досталось намного хуже, чем на самом деле. “А-а-а-а-а!” – и он уже думает: “Вот черт, я ему, наверное, что-то повредил”.
- Мэрилин Монро. Жизнь в мире мужчин - Бенуа Софья - Культура и искусство