Он тяжело дышал, и грудь его высоко подымалась; слышно было мерное и глухое биение его сердца — среди окружавшего безмолвия… Казалось, все жилы будто звенели в нем и кровь словно отхлынула от сердца и изменила свое привычное течение в сосудах и жилах.
Во время борьбы своей с Духом он горько и долго рыдал, и его лицо было еще все в слезах. И как странно было видеть эти слезы на этом огрубелом лице… Но с каждой новой крупной слезою, тяжело и тихо катившейся из непривычных глаз, грудь его дышала вольнее; казалось, отлегала от нее хотя частица ее давившего бремени… и словно небесная роса ниспадала в его отягченную душу. И каждая слеза эта оставляла за собой и на очерствелом лице дотоле не замеченную светлую черту, приветливую и улыбающуюся всему дольнему Божьему миру, как будто смывая и унося с собою грубую кору, в которую одела эти черты привычка душевного холода.
Он обвел глазами постель и занавесь и радостно вскрикнул: “Нет, благодаря Бога, я еще не покойник, занавесь и одеяло еще целы, — и он судорожно схватился за них. — И я сам еще живу и дышу! Тени будущего! Вы еще можете быть рассеяны, как грозовые тучи уходят с нашего северного неба, рассеянные другим подувшим ветром, из другого, более счастливого, благословенного края. Да: сердце не обманет, не обманет вера в благость Провидения, которое спасает человека с краю пропасти, когда есть еще для души его хотя одна светлая, чистая минута, которая даст ей крылья…”
Он до того был взволнован, до того был полон всяких боровшихся в нем добрых чувств и намерений и горел нетерпеньем исполнить их и обновить себя, что насилу находил голос для своих слов и мыслей.
И он еще долго оставался недвижим, и на коленях, склонив голову и скрестив руки, казалось, в тихой душевной молитве… а слезы продолжали одна за одной тихо катиться и падать у ног его… Наконец он поднял голову: солнце полными праздничными лучами ударяло в окно — и возвратило его в мир действительный.
— Прочь, тяжелые думы! — наконец сказал он и тряхнул волосами на голове, — благодаря небу, я теперь уже другой человек… — Но на этом слове он остановился… — Другой человек… но где же твое оправданье? И разве не при тебе еще тяжелая вереница той цепи, которую ты ковал себе год за годом?.. Но будущее еще в моих руках!.. О!.. Как должен же я дорожить его каждым мгновеньем, чтобы смыть с себя свое прошлое! — И с этими словами он судорожно вскочил.
— Право, не знаю, что с собой делать, — наконец вскрикнул он и засмеялся в то же время, и выделывал из себя настоящего Лаокоона, когда принялся второпях натягивать на ноги длинные чулки и завязывал на спине свою фуфайку.
— Право, голова у меня так и кружится, как у пьяницы; я чувствую себя легким, как будто перушко, счастливым, как будто в раю, и весел, как школьный мальчишка! Христос же Воскрес всем и каждому, кто бы ни был. Христос Воскрес!
И он подпрыгивал, сидя и ворочаясь на постеле так, что доски под ним трещали и крякали, и во все это время, сам не замечая того, продолжал возиться с своим платьем: то вывернет его наизнанку, то наденет зад на перед, то забросит в угол и потом ищет, сам не зная, что делает…
Наконец он выскочил в другую комнату и остановился.
— А вот и дверь, в которую вошел Марлев, вот угол, где стоял Дух настоящего, а вот окошко, в которое я смотрел на летавшие тени, — и все это правда, все это было — ха-ха-ха, — и он захохотал изо всей своей мочи, так что самые губы, казалось, удивились такому сильному непривычному движению. — Я не знаю, какое сегодня число в месяце и какой день в неделе! — наконец вскричал он. — Кто знает, сколько я пробыл в мире Духов; я ничего не знаю, я совершенный младенец; впрочем, и не беда! Не лучше ли же для меня стать вовсе ребенком? и начать жизнь сызнова? Ха-ха-ха! Эй! Хо!
Но вдруг он был прерван в своих восторгах звоном во все колокола, которые громко и радостно гудели над городом: “бим-бом-бом! дон-дон!” Чудо! Право, чудо!
И он побежал к окошку, отворил его и высунул голову. Нету больше тумана, все так светло и солнечно, светлый праздничный день и здоровый проникающий холод.
И он сошел вниз, отворил дверь и стал на крыльце дожидаться лавочника. Пока он тут стоял и дожидался, нечаянно ему бросился в глаза старинный резной замок у двери.
— Я буду любить и благословлять тебя во весь остаток моей жизни, — говорил себе Скруг, поглаживая его рукою. — Право, чудесный замок, замок, каких нет! И когда вгляжусь в него, точно плут мне улыбается, и с такой честной улыбкой! А вот и петух, ну уж петух! Да, Христос Воскресе, братцы! — и он весело похристосовался с лавочником и с уличным мальчишкой.
— И вправду, петух уж был на славу: хорошо, что его убили к празднику. Где уж ему было на ногах стоять? один зоб перевесил бы на сторону.
— Вот адрес, но это далеко отсюда, на самом краю города, надо будет взять извозчика!
Надо было видеть довольную улыбку, с которой он сказал это. Он самодовольно улыбался, когда давал на извозчика и расплачивался за петуха, и когда положил в руки мальчику целковый. Когда он взбежал наверх и уселся в большое кресло, чтобы отдохнуть, его лицо еще более прежнего расцвело разными самодовольными улыбками…
Но пора уж было бриться. Бриться для него было теперь нелегкой задачей, потому что рука продолжала дрожать у него, а бритье такая проклятая вещь, что часто насажаешь черных мух на подбородок, когда рука и не думала дрожать. Я всегда очень завидовал благополучию тех, которые избавлены от этого приятного занятия, и еще более дамам, которые даже лишены возможности его. Впрочем, на этот раз если бы Скругу даже случилось обрезать кончик своего носа, он, вероятно, не обратил бы никакого особенного внимания на такое обстоятельство и, спокойно залепив его пластырем, пошел бы себе, предовольный собою.
Наконец его туалет был кончен. Он нарядился в свое лучшее платье и вышел на улицу. Отовсюду так и валили толпы народа, и Скруг расхаживал между ними с такой веселой, сладкой улыбкой, казался так счастлив, так приветливо смотрел — только что не в глаза каждому, что несколько человек, совершенно незнакомых ему, повстречавшись с ним, говорили ему: “Не правда ли, какое славное утро! Христос Воскрес!” — и он отвечал им: “Воистину воскрес!” — и весело христосовался. И много лет спустя это время Скруг еще любил повторять, что изо всех радостных звуков, которые только он запомнил в свою жизнь, не было для него радостнее, как этот первый, невольный, казалось, ничем не вызванный привет от людей, его братий, его просветлевшей душе, которая, вправду, казалось, так и рвалась наружу после долгого тлена ее прежнему, черствому, ее притуплявшему существованью.
Он недалеко отошел, когда ему повстречался толстый господин, который накануне заходил в его контору с разными благотворительными предложениями и даже не знал, входя к нему, Скруг он или Марлев. Сердце в нем сжалось при одной мысли, каким взглядом его встретит этот почтенный благотворительный господин, — но он знал теперь прямую дорогу, которая лежит перед ним, и он не свернул в сторону.
Он ускорил шаг и, взяв толстого господина за обе руки, сказал ему;
— Что, как вы? Надеюсь, что вы вчера успели. Да что же! Христос Воскрес!
— Господин Скруг?
— Да, Скруг! Это мое имя, и я боюсь, что оно не совсем приятно звучит вам, но позвольте извиниться и будьте так добры… — И с этими словами он шепнул ему что-то на ухо.
— Как! — вскричал толстый господин от удивленья, — Да что вы шутите, мой любезнейший господин Скруг?
— Как вам угодно, — отвечал Скруг, — но что до меня, то ни полушки меньше. И не удивляйтесь этому, я тут плачу зараз свой старый долг за много, много лет, и счел разумеется, и следующие проценты. Так что же, надеюсь, вы не отказываетесь.
— Мой добрый господин Скруг, — отвечал ему его новый приятель и дружески жал ему руку, — право, я не знаю, чем отвечать вам на ваше великоду…
— Пожалуйста, будет! Что до этого! — прервал Скруг. — Только заходите ко мне в контору за векселями. Надеюсь, что вы посетите меня, хоть завтра?
— Непременно — ждите меня!
— Очень, очень вам обязан и благодарю вас, — и они снова пожали друг другу руки.
И долго он в раздумье бродил по улицам, без цели и куда глаза глядят, и странно: хотя он был погружен в себя, может быть, более, чем когда-либо, никогда и никакая прогулка еще не доставляла ему такого удовольствия; столько ему было нового в том что он видал ежедневно и чего доселе не умел видеть. Наткнувшись на маленького, спешившего куда-то мальчика, он останавливался, гладил его по головке и христосовался с ним красным яичком. Он не пропустил ни одного нищего, чтобы не остановиться и с вниманием не расспросить его и не наградить его щедрою рукою для празднике, смотря по нужде каждого. Все казалось, улыбалось ему: люди, улицы, дома… — все казалось по-прежнему, и ничто не могло же так измениться с вчерашнего дня, хотя сегодня и было Светлое Воскресенье? Разве он не запомнит в свою жизнь десятки таких же Светлых Воскресений, как самое, бывало, несносное для него время, ибо оно прерывало ему, Бог весть из чего и вследствие каких разумных причин, привычный ход и плавное, ничем не нарушаемое течение его жизни и занятий… Но это от того, что его душа теперь несла в себе светлую радушную улыбку и кроткое любящее чувство ко всему, что только дышит и движется на великом Божьем мире.