В столовой она ожидала их обоих, и когда они вошли, невольно отвела взгляд. До чего же они похожи, те же широко расставленные глаза, те же волосы, каштановые у корня, только Генрих был подстрижен теперь совсем коротко. Казалось, от нее ребенок не унаследовал решительно ничего. Какой ужасный механизм, о, как это было ужасно — так влюбиться когда-то! В этот момент вся се жизнь показалась ей прожитой в состоянии невменяемости, показалась бесконечным насилием над ее личностью, которое уже никогда не удастся остановить.
— Снова дома, — сказал Генрих, усевшись на свое прежнее место. Возможно, он и сам счел свое замечание несколько глуповатым, он как-то неуверенно улыбался. Мальчик наблюдал за ним пристально и отчужденно.
Вот он сидит за столом-глава семейства и нарушитель спокойствия.
Служанка тоже не сводила с хозяина глаз, в них сквозили робкое изумление и зависть, и когда она вошла в очередной раз, Ханна нарочито громко сказала:
— Позвонить Рёдерам… договориться с ними на вечер?
Адвокат Рёдер был сослуживцем Вендлинга; ему было за пятьдесят, и он был освобожден от призыва.
Английские часы в футляре красного дерева начали глухо отбивать удары.
Ханна чуть коснулась мизинцем руки мужа, будто извиняясь за самую мысль провести вечер с Рёдерами и в то же время напоминая: прикосновений пока следует избегать.
Генрих:
— Конечно, нужно известить Рёдеров… я сейчас позвоню.
Ханна:
— А после обеда мы пойдем на прогулку, вместе с папой.
— Непременно, — отозвался Генрих.
— Какое счастье, что папа снова с нами!
— Да, — сказал мальчик после некоторого молчания.
— Ты непременно должен посмотреть его школьные тетрадки, Генрих… он уже совсем хорошо пишет и считает. Свои письма к тебе он писал совершенно самостоятельно.
— Это были мировые письма, Вальтер.
— Это были только открытки, — несмело уточнил мальчик.
То, что они взяли на прогулку сына и вели его между собою, чтобы искать пути друг к другу, над его каштановой головенкой, казалось обоим каким-то святотатством. Конечно, правильнее было бы честно сказать: мы не начнем целоваться, пока наше желание нс станет невыносимым, но то, что их мучило, даже и не было желанием, то было одно только невыносимое ожидание.
Они вошли в детскую, облицованную деревянными панелями, по которым бежал веселый разноцветный фриз с картинками. И Ханна своим вторым интеллектом, своим чуть сдвинутым сознанием, прояснившимся и обострившимся от чрезмерного ожидания и давящей головной боли, вдруг постигла, что вся эта лакированная мебель, вся эта белизна есть тоже святотатство, злоупотребление ребенком. К собственной его личности и к его потребностям это не имело ни малейшего отношения, тут был воздвигнут некий символ, символ ее белой груди и белого материнского молока, которым набухнет эта грудь после объятий, если они принесут плоды. Ханна прикоснулась ладонью к ноющему затылку. Промелькнувшая было мысль показалась ей очень далекой и неясной, но именно в ней, в этой мысли, таилась причина того, что она так не любила бывать в детской и охотнее звала сына к себе. Она сказала:
-. Вальтер, покажи папе свои новые игрушки!
Вальтер принес конструктор и ящик с оловянными солдатиками в серой походной форме. Солдатиков было двадцать три и одни офицер: преклонив колена и обнажив саблю, он призывал их броситься на врага. Ни один из троих не заметил, что на докторе Генрихе Вендлинге надета в точности такая же походная офицерская форма, и у каждого была своя причина этого не заметить: Вальтер не видел этого потому, что воспринимал отца как вторгшегося к ним навязчивого пришельца, Генрих — потому, что для него невозможно было отождествить героический жест этого оловянного солдатика с собственным отношением к войне, а Ханна — потому, что, к собственному ужасу, все время видела стоящего перед ней мужчину нагим и отрешенным от всего окружающего в своей наготе. Это была такая же отрешенность, в какой стояли теперь вокруг нее все предметы обстановки: нагие, не связанные с окружением, не связанные друг с другом, чуждые всему и вызывающие ощущение собственной чуждости.
И он тоже, должно быть чувствовал нечто похожее. Когда они шли на прогулку, сын был между ними, как барьер, хотя Ханна крепко держала Вальтера за руку и они оба весело взмахивали руками, а Генрих тоже почти все время держал мальчика за другую руку. Ханна и Генрих не глядели друг на друга. Оба были охвачены непонятным им стыдом, взгляды их были устремлены вдаль или блуждали по окрестным лугам, где в изобилии цвели львиный зев, красный клевер, розовые гвоздики и лиловые скабиозы. День был жаркий, к тому же Ханна не привыкла гулять после обеда. Однако то обстоятельство, что, вернувшись, она ощутила сильнейшую потребность немедленно принять ванну, нельзя, приписать только действию жары; каждое ее желание теперь странным образом возникало где-то в глубине, это была то ли мысль о необъятном одиночестве, которое охватывает всякое погруженное в воду тело, то ли представление о магическом возрождении, которое переживает одинокий человек под воздействием воды. Но отчетливее, чем все эти мысли, была боязнь: она панически боялась принимать ванну вечером, в присутствии Генриха. Однако служанку удивило бы, если бы она стала мыться в столь неурочный час; под предлогом, что ей необходимо переодеться к вечеру, она попросила Генриха вызвать пака такси и присмотреть за ребенком. Затем наконец-то она смогла удалиться в ванную комнату и хотя бы постоять под душем. Наверху, в баке, еще оставалась вода после мытья Генриха, и ванна, в которую юна ступила, тоже не совсем высохла. От этого у нее почему-то подогнулись колени, она пустила на себя резкую холодную струю и стояла под ней до тех пор, пока кожа у нее не сделалась как стеклянная, а кончики грудей не заледенели. После этого ей стало легче.
Они довольно поздно выбрались к Рёдерам; Генрих отослал машину, вечер был чудесный, и Ханна с радостью приняла предложение возвращаться домой пешком; чем позже, тем лучше! Лишь около полуночи они вышли от Рёдеров, и когда они пересекали безмолвную рыночную площадь, где кроме постового перед комендатурой не было видно ни единого человека, и площадь эта в обрамлении темных домов, в которых не горело ни огонька, распростерлась перед ними как кратер одиночества, как кратер безмолвия, откуда на спящий город изливались все новые волны покоя, — тогда только Генрих Вендлинг взял под руку свою жену, и под воздействием этого первого прикосновения тел она закрыла глаза. Возможно, он тоже закрыл глаза и не видел ни тяжело нависшего ночного летнего неба, ни светлой ленты дороги, которая вилась перед ними и в пыль которой они вступили; возможно, каждый из них видел свой собственный небосвод, они были закрыты, как их глаза, замкнуты, — каждый в своем одиночестве, и, однако, едины в том, как тела их вновь узнавали друг друга, тела, слившиеся теперь в решающем поцелуе, их лица, сбросившие маску, грешные в своем неодолимом плотском порыве и непорочные в своей муке от вечной чуждости друг другу, чуждости, которую нельзя было преодолеть и которую не могла растопить никакая нежность.
Хотя присутствие Генриха до известной степени нарушило отшельническую жизнь Ханны Вендлинг, она весьма неохотно согласилась пойти на городской праздник. Однако адвокат Вендлинг, лицо в городе заметное, к тому же офицер, никак не мог от этого уклониться. Они поехали туда вместе с Рёдерамп.
Они сели в зале; с ними был доктор Кессель. В конце узкого помещения стоял стол для почетных гостей, накрытый белой скатертью и украшенный зеленью и цветами; там председательствовали бургомистр и господин майор, при них находился издатель газеты Югено. Заметив вновь пришедших, он немедленно устремился к ним. Значок учредительного комитета торчал у него в петлице, еще заметнее было сияние, исходившее от его лба. Ни один человек не мог бы ошибиться в значительности его персоны. Югено, конечно, хорошо знал, кого он видит перед собой: супругу адвоката Вендлиига он не раз встречал в городе, остальных было легко определить.
Он обратился к доктору Kecce:
— Многоуважаемый господин доктор, дозволено ли мне будет просить вас об особой чести — чтобы вы представили меня господам?
Ему это было дозволено.
— Особая честь, редкая честь, — заверил господин Югено, — глубокочтимая госпожа живет такой затворницей, и если бы не счастливый случай, приезд в отпуск господина супруга, мы, конечно, не имели бы удовольствия приветствовать вас в нашем кругу…
Это из-за войны она так одичала, высказала свое суждение Ханна Вендлинг.
— И это в корне неверно, сударыня! Именно в такие тяжелые времена человек нуждается в рассеянии… надеюсь, господин и госпожа Вендлинг останутся на танцы…
— Нет, жена чувствует себя немного усталой. К сожалению, нам придется уйти.