Для столь колоссальной программы нужны были обширные и высококвалифицированные кадры переводчиков. А их явно не хватало. Широкие круги буржуазной интеллигенции были враждебны советской власти, охвачены саботажем и отказывались работать в советском издательстве. А среди желавших работать мало было людей, знавших иностранные языки и достаточно хорошо владевших русским стихом или русской прозою. И по первоначальному замыслу Студия при «Всемирной литературе» должна была готовить переводчиков из литературно одаренной молодежи.
Как получилось, что замысел этот был изменен, я не помню. Возможно, здесь сыграли решающую роль интересы самой молодежи, хлынувшей в Студию, — она жадно увлекалась русскими стихами и русской прозой, но совсем не мечтала о деятельности переводчиков. Во всяком случае, Студия с самого начала была организована как ряд «жанровых» семинаров под руководством известных литераторов.
О семинаре по поэзии, которым руководил Гумилев, я уже рассказывал. Перечислю тех из участников этого семинара, которые впоследствии хоть сколько-нибудь занимались литературной деятельностью. Вот они: Конст. Вагинов, Сергей Нельдихен, Влад. Познер, Рада Гейнеке, она же Ирина Одоевцева, Ольга Зив, Даниил Горфинкель, Елизавета Полонская, Петр Волков, Ан. Столяров, Ник. Дмитриев, две сестры Наппельбаум. Было еще человек восемь, мною позабытых.
Семинаром по критике руководил мой отец. Этот семинар просуществовал недолго — отец, пылко взявшись за дело, скоро охладел к нему. И студисты его, весьма многочисленные, разошлись по другим семинарам.
Однако десяток занятий отец все-таки провел. Начал он с того, что дал своим студистам задание: написать критическую статью о стихотворениях С. Надсона. Подобно большинству литераторов того времени, отец мой считал Надсона одним из самых плохих поэтов на свете, как бы учебно-показательным образцом плохого поэта. На следующем занятии отец уже разбирай принесенные статьи. Статьи были беспомощные, плохие, и отец эффектно и радостно высмеивал их недостатки. Особенно долго и беспощадно издевался он под общий хохот над одной статьей, автор которой, тоненький небольшой молодой человек с военной выправкой, с красивым лицом итальянского юноши, сидел на самом дальнем стуле в конце комнаты. Смуглые щеки его бледнели от смущения и обиды. Это был Михаил Зощенко, и статья о Надсоне была первым его литературным произведением. Разобидевшись на моего отца, он перешел в семинар прозы, которым руководил Евгений Иванович Замятин. И стал писать прозу.
Самыми способными людьми в семинаре моего отца, выделившимися с первых же занятий, оказались два студента Петроградского университета: Лев Лунц и Илья Груздев. На одном из занятий отцовского семинара Лунц прочитал реферат о прозе Андрея Белого. Когда семинар по критике прекратил существование, Лунц и Груздев тоже перешли в семинар Замятина.
В семинаре у моего отца начали свое студийское существование и две самые хорошенькие девушки Студии — Дуся Каплан и Муся Алонкина. Не помню, в какой семинар пошли они после прекращения семинара по критике, но Студии они не покинули и играли в ней все возрастающую роль.
На семинаре у Замятина я ни разу не был, — мне не приходило в голову, что я когда-нибудь буду писать прозу. Но видел Замятина часто. Это был тогда человек лет тридцати пяти, крепкого сложения, среднего роста, светлый шатен, аккуратно причесанный на пробор. Насмешливые глаза, длинный тонкий мундштук в насмешливых губах, клубы табачного дыма, разгоняемые рукой, до самых ногтей заросшей густыми рыжими волосами. По образованию он был инженер-кораблестроитель и перед революцией несколько лет провел в Англии, где наблюдал за постройкой ледоколов, заказанных русским правительством. Его книги — «Уездное», «На куличках» и «Островитяне» — были тогда весьма известны и не то чтобы нравились, но считались хорошо написанными, — их стилистическая замысловатость вызывала почтение в тогдашних литературных кругах.
Замятин тоже был участником всех горьковских мероприятий первых лет революции. К Горькому его привело враждебное отношение к саботажу. К белогвардействовавшим литераторам он относился презрительно и брезгливо. Но литературно между Замятиным и Горьким не было ничего общего. Замятин как писатель был ученик и последователь Алексея Ремизова (хотя, кажется, лично находился с ним в плохих отношениях). Подобно Ремизову, он был эстет, во фразе больше всего ценивший вычурность, а в сюжете — эксцентричность. Повторяю, я никогда не был у него на семинаре, но то, что я слышал от его учеников, убеждает меня, что преподавание его отличалось тем же доморощенным формализмом, что и преподавание Гумилева. Помню, мне рассказывали, что прежде всего он требовал от своих учеников полного отказа от общепринятых авторских ремарок к прямой речи героев, вроде: «сказал он», «подумала она», «возразила Марья Петровна». <…> Влияние Замятина, безусловно, сказалось на пышном развитии в двадцатых годах так называемой «орнаментальной» прозы, которая теперь, тридцать лет спустя, кажется совершенно неудобочитаемой. Посмотрите повесть «Рясная ягода» Николая Каткова, одного из самых усердных и правоверных участников замятинского семинара, вышедшую отдельной книжкой в 1924 году; в ней все так закручено и мудровато, что невозможно одолеть и двух страниц. Из учеников Замятина впоследствии лишь те остались в советской литературе, кому удалось преодолеть влияние своего учителя. К счастью, это удалось довольно многим.
В семинаре Замятина кроме Зощенко, Каткова, Ильи Груздева, Льва Лунца занимался и Николай Никитин. Помню, о нем как о способном прозаике заговорили в Студии раньше, чем о других. Его первый рассказ «Кол», выслушанный и обсужденный на замятинском семинаре, долго считался выдающимся произведением.
Художественному переводу, и притом исключительно переводу стихов, был посвящен всего один семинар — М. Л. Лозинского. На занятиях этого семинара я тоже никогда не был. Особенность этого семинара заключалась в том, что состоял он исключительно из женщин, — ни одного мужчины, кроме самого Лозинского. Пятнадцать дам, изысканных, лепечущих по-французски, в возрасте от тридцати до сорока и, говорят, поголовно влюбленных в своего руководителя. А в него тогда мудрено было не влюбиться, — высокий, крепкий, обольстительно учтивый и пленительно образованный, Михаил Леонидович Лозинский привлекал сердца. На своем семинаре они — в Петрограде 1919 года — сообща переводили сонеты Эредиа. По многу дней сидели над каждой строчкой. И сколько было вариантов, восторгов, тончайших наблюдений, остроумных догадок, пылких восклицаний, охов, ахов, шелестов, хрустов и трепетов! Изысканные лозинистки держались несколько в стороне от остальных студистов, и потому из них запомнились мне только две: Оношкович-Яцына, впоследствии превосходно переводившая стихи Киплинга, и Памбэ (псевдоним Рыжкиной) — милейшая толстуха, писавшая очень смешные шуточные стихи.
Во время существования Студии делались попытки создать и еще семинары, кроме вышеперечисленных. Но все они после трех-четырех занятий распадались. Был, например, одно время семинар Виктора Шкловского. Мне удается сейчас припомнить только одно занятие этого семинара, — вероятно, на других занятиях я не присутствовал. На том занятии, которое я помню, и речи не было о литературе — Шкловский просто рассказывал о своих приключениях в Турции и в Персии в конце мировой войны. Рассказывал он несравненно лучше, чем писал. Слушали его жадно. События, свидетелем которых ему пришлось быть, он передавал как ряд эксцентрических нелепостей, чрезвычайно занимательных.
Некоторое время существовали еще семинары: Акима Волынского, Шилейки, — бывшего в то время мужем Ахматовой, Н. Н. Пунина, который стал мужем Ахматовой несколько лет спустя, Евреинова, Шульговского, но об этих семинарах я ничего сказать не могу, потому что их не посещал.
Две наши красавицы — Дуся Каплан и Муся Алонкина — не писали ни стихов, ни рассказов, ни критических статей и тем не менее играли в жизни Студии выдающуюся роль. В девятнадцатом году им было лет по семнадцати, по восемнадцати. Дуся Каплан кроме Студии училась одновременно и в Университете, на биологическом отделении, и там тоже блистала красотой. Муся Алонкина целиком посвятила себя Студии и скоро стала в ней самым первым лицом.
Мария Сергеевна Алонкина была дочерью машинистки, работавшей в издательстве «Всемирная литература». Помню ее, тоненькую, смеющуюся, белокожую, чернобровую, с вздернутым носиком, с черными усиками над верхней губкой. Вся Студия была с ней на «ты», и очень многие были в нее влюблены, — одни сильнее, другие слабее. Добрая, привязчивая и удивительно работящая, она, казалось, создана была, чтобы все делать за других, всем позволяла, как говорится, ездить на себе верхом, и, по правде сказать, вся Студия ехала на ней.