Полицейский, без тюрбана, в глубоком сне, лежит на дороге по пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза спящего, но он не двигается. Близка полночь, а жара становится как будто еще сильней. Открытая площадь перед мечетью полна трупами; приходится выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет падает широкими диагональными полосами на высокий, покрытый эмалью фасад мечети; каждый из голубей, сидящих в нишах и уголках здания, отбрасывает тень. Укутанные в покрывала призраки встают со своих коек и скрываются в темных глубинах здания. Возможно ли взобраться на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз на город? Во всяком случае, стоит попробовать; может быть, дверь на лестницу открыта. Действительно, она оказалась открытой; но на лестнице лежал погруженный в глубокий сон привратник, подняв лицо к луне. Крыса выскочила из его тюрбана при звуке приближавшихся шагов. Привратник пробурчал что-то, на минуту открыл глаза, повернулся на другой бок и снова уснул. Вся теплота, накопившаяся за десять знойных индийских лет, сохранилась в черных, полированных стенах винтовой лестницы. На половине ее есть что-то живое, теплое, перистое; это что-то храпит. При звуке моих шагов неизвестное существо, прогоняемое со ступени на ступень, вспархивает наверх и оказывается желтоглазым, разгневанным коршуном. Сотни коршунов спали и на других минаретах и на куполах внизу. На этой высоте чувствуется дуновение прохладного или, по крайней мере, менее удушливого ветерка; освеженный, я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на город Страшной Ночи.
Доре мог бы изобразить это на полотне. Золя мог бы описать это зрелище тысяч спящих при лунном свете и в тени! Крыши домов набиты мужчинами, женщинами и детьми; воздух полон неясных шумов. Обитатели города Страшной Ночи беспокойны. Нечего удивляться этому. Чудо, что они могут еще дышать. Если внимательно приглядеться к толпе спящих, то увидишь, что они почти так же беспокойны, как дневная толпа; но шум спящей толпы — заглушенный. Повсюду, при ярком свете луны, можно видеть ворочающихся спящих; они постоянно переносят с места на место свои постели.
Безжалостная луна выставляет все на вид. Освещает равнины за городом, освещает серебряную пену, набегающую на узкую полосу набережной Рави за городом. На кровле дома, почти под минаретом мечети, какой-то бедняга поднялся, чтобы окатить водой из кувшина свое измученное лихорадкой тело; звук падающей воды слабо доносится до слуха. Два-три человека в отдаленных уголках города Страшной Ночи следуют его примеру, и вода сверкает, словно гелио-графические сигналы. Небольшое облако проходит по лику луны, и город с его обитателями, прежде ясно обрисовывавшимися белыми и черными контурами, переходит в массы все более и более густого черного цвета. Беспокойный шум все продолжается — вздох большого города, изнывающего от жары, и людей, напрасно ищущих отдыха. Только женщины низшего класса спят на крышах домов. Какое мучение должно быть в закрытых ставнями зананах, где еще мерцают лампы? Внизу, во дворе, раздаются шаги. Это муэдзин — верный служитель; но он должен был подняться часом раньше, чтобы напомнить верным о том, что молитва лучше сна — сна, который не хочет сойти на город.
Муэдзин возится одно мгновение с дверью одного из минаретов, потом исчезает, и звук, похожий на рев быка — великолепный, громовой бас, — указывает, что он достиг верхушки минарета. Возглас этот должен донестись до берегов обмелевшей Рави! Во дворе он почти невыносим. Облако проносится, и муэдзин вырисовывается черным силуэтом на небе, с руками, приложенными к ушам; широкая грудь его вздымается от глубокого вдоха: «Аллах хо Акбар»; потом наступает пауза; другой муэдзин, где-то в стороне Золотого Храма, подхватывает призыв: «Аллах хо Акбар». Снова и снова; четыре раза подряд. С дюжину людей уже поднялись со своего ложа. «Я свидетельствую, что нет Бога, кроме Бога» — что это за чудесный крик, это исповедание веры, заставляющее людей десятками подыматься в полночь со своего ложа! Еще раз он громовым голосом произносит ту же фразу, дрожа от силы своего собственного голоса. Потом в воздухе, вблизи и вдали, раздается: «Мохаммет — Пророк Бога». Он словно бросает вызов отдаленному горизонту, где летняя молния играет и сверкает, словно обнаженная сабля. Все муэдзины в городе повторяют возглас; на кровлях домов некоторые из обитателей становятся на колени. Длинная пауза предшествует последнему восклицанию: «Ла ила иль Аллах!» — и безмолвие воцаряется вслед за ним.
Муэдзин, спотыкаясь, спускается по темной лестнице, бормоча что-то. Он проходит под входной аркой и исчезает. Удушливое безмолвие нисходит на город Страшной Ночи. Коршуны на минаретах снова засыпают, храпя еще громче; горячий ветер налетает ленивыми порывами; месяц спускается к горизонту. Облокотись на парапет башни, сидишь до зари, смотришь на этот мучимый жарой улей и удивляешься: как живут там люди? О чем они думают? Когда они проснутся? Снова звук воды, выливаемой из кувшинов; слабый скрип деревянных постелей, которые ставят в тень или выносят из тени; нестройная музыка струнных инструментов, смягченная далью и переходящая в печальную жалобу, и тихий грохот отдаленного грома. Во дворе мечети привратник, лежавший на лестнице минарета, когда я входил туда, дико вскакивает во сне, размахивает руками над головой, бормочет что-то и снова падает на свое место. Убаюканный храпом коршунов — они храпят, как чересчур наевшиеся человеческие существа, — я впадаю в беспокойную дремоту, сознавая, что пробило три часа и что в воздухе чувствуется легкая — очень легкая — свежесть. Город теперь совершенно тих, за исключением любовной песни какой-то бродячей собаки. Ничего, кроме мертвого, тяжелого сна.
После этого наступает мрак. Он, кажется, тянется несколько недель. Луна зашла. Даже собаки замолкли. Я дожидаюсь первого луча зари, чтобы направиться домой. Снова звук шаркающих ног. Должен начаться утренний призыв; мое ночное бдение окончилось. «Аллах хо Акбар! Аллах хо Акбар!» На востоке небо становится серого, потом шафранного цвета; предрассветный ветер подымается, словно призванный муэдзином, и, как один человек, город Страшной Ночи подымается и поворачивается лицом к светлеющему дню. С возвращением жизни возвращаются и звуки. Сначала тихий шепот; потом низкое басовое жужжание. Следует помнить, что весь город на кровлях домов. С веками, отягченными от долго откладываемого сна, я спускаюсь с минарета через двор на площадь, где спавшие уже встали, убрали свои постели и ведут утренние разговоры за трубками. Минутная свежесть воздуха уже исчезла и жарко по-прежнему.
— Не будет ли сахиб так добр, не посторонится ли?
Что это? В полусвете люди несут что-то на плечах. Я отступаю. Несут на костер тело женщины. В толпе кто-то говорит:
— Она умерла в полночь от жары.
Итак, этот город не только Город Ночи, но и Город Смерти.
Воскресение на родине
По его невоспроизводимой манере произносить букву «р» я узнал в нем уроженца Нью-Йорка; а когда он во время нашего длинного, медленного пути к западу от Ватерлоо стал распространяться о красоте своего города, я, объявив, что ничего не знаю об этом городе, не сказал больше ни слова. Удивленный и восхищенный вежливостью лондонского носильщика, незнакомец дал ему шиллинг за то, что он пронес его мешок на расстоянии около пятидесяти ярдов; ньюйоркец подробно осмотрел уборную первого класса, которой лондонская и юго-западная дороги дозволяют иногда пользоваться бесплатно; потом с чувством страха, смешанного с презрением, но сильно заинтересованный, стал смотреть в окно на аккуратненький английский пейзаж, словно погруженный в воскресный покой. Я наблюдал, как выражение удивления постепенно усиливалось на его лице. Почему вагоны так коротки и высоки? Почему некоторые товарные вагоны покрыты брезентами? Какое жалованье может получать инженер? Где же то многолюдное население Англии, о котором он столько читал? Какое положение всех этих людей, что проезжают по дороге на трициклетках? Когда мы будем в Плимуте?
Я сказал ему все, что знал, и многое, чего не знал. Он отправлялся в Плимут, чтобы принять участие в консультации насчет болезни одного из его соотечественников, который удалился в окрестности этого города, чтобы излечиться от нервной диспепсии. Да он сам доктор по профессии, и каким образом кто-нибудь в Англии может страдать нервным расстройством — это превосходит его понимание. Никогда ему не грезилась такая успокаивающая атмосфера. Даже сильный шум движения в Лондоне — монастырский покой по сравнению с городами, которые он мог бы назвать; а сельская местность — это рай. Долгое пребывание там свело бы его с ума, признавался он; но на несколько месяцев — это самое чудесное лечение отдыхом.
— Я буду приезжать каждый год, — сказал он в порыве восторга, когда мы ехали среди двух изгородей из белого и розового боярышника в десять футов высоты. — Видеть все то, о чем читал! Конечно, для вас это не поразительно. Я думаю, вы — гражданин этой страны. Что это за совершенная страна! Разве это привитое? Вероятно, уже прирожденное. А там, где я жил… Эй, что это такое?