– Я предлагаю им ощущения, – объяснил он однажды Константину, озадаченному его хладнокровием, – а не чувства. А если к этому все же примешиваются – не по моей вине – чувства, я отчаливаю.
Проведя у Константина первую неделю и за это время так и не раскрыв рта, Романо, то ли успокоенный видимым безразличием своего хозяина, то ли зачарованный обещанием раздобыть фальшивые документы, в один прекрасный вечер спокойно и грациозно откинул одеяло, чтобы лечь в его постель. Константин, к великому изумлению Романо, как, впрочем, и к своему собственному, выпроводил его спать к себе.
– Когда обзаведешься документами и деньгами, – сказал он почти уязвленному отказом парню, – когда у тебя будет выбор, тогда поглядим…
И Романо пришлось ждать, пока у него будет выбор, чтобы предаться Константину – и вместе с Константином – чувственным, извращенным играм, которые поначалу всего лишь развлекали их, а затем подвели к началу любовной привязанности, мужской, мужественной, скорее жестокой привязанности, и та оборачивалась наслаждением лишь тогда, когда хотя бы один из них желал этого, хандрил или нуждался в тепле. Это эротическое содружество обладало теперь в глазах Константина большим очарованием, чем многие так называемые поэтические любовные романы. Ему очень хорошо было с Романо. Он полностью доверял ему, даже если время от времени видел, как тот возвращается домой на рассвете, насвистывая, с темными кругами под глазами; Константин смутно ощущал в этом и свою вину, словно выпустил в общество беззащитных людей свирепого, дикого волка.
На сей раз волк пропадал по своим делам больше трех дней, что бывало довольно редко, но, как всегда, не нуждалось в объяснениях. Ни тот, ни другой не делился с партнером никакими подробностями своих любовных похождений. Случалось, конечно, что Романо, толкнувшись в дверь Константина, заставал его в обществе женщины и, рассеянно бросив короткое «извините», удалялся. А иногда Константин тщетно разыскивал Романо по всей квартире, ругаясь, как извозчик, если не находил его. Но в любом случае они были так же сдержанны во взаимных излияниях, как двое незнакомых пассажиров, которых случай свел в спальном вагоне на одну ночь…
– Мне нужно переодеться, – сказал Константин, уходя в ванную. – Послушай, Романо, как это ты ухитрился забыть, что у нас вчера был последний день съемок? Оставил меня одного хандрить по вечерам! Неужели тебя не терзают угрызения совести?!
Константин говорил как бы шутливо, но при этом подпускал в свою речь малую толику меланхолии, которая, как он знал, пристыдит Романо. В общем-то, он научился «объезжать» этого своенравного жеребенка; и в самом деле, Романо ответил извиняющимся тоном:
– Да знаю, но я впутался в одну длинную историю… в дело, которое никак не могли решить… ну, в общем, мне пришлось потерпеть, оно того стоило: помнишь фальшивого Дюфи[14], что ты купил у своего обидчивого приятеля-бродяги, – такая маленькая голубая картинка… помнишь? Ну так вот, я ее перепродал.
– Не может быть! – воскликнул пораженный Константин. Он только что вышел из ванной, сменив жеваный костюм на нормальную одежду – свитер и черные брюки. – Не может быть! Эту кошмарную копию?! Да кому она нужна? Ты шутишь, Романо? Сколько же ты за нее выручил?
– Двадцать тысяч! – ответил тот победоносно, и Константин рухнул на кровать, раскинув руки.
– Двадцать тысяч?! Кто это тебе заплатил за такое дерьмо двадцать тысяч? Неужто на свете еще водятся подобные идиоты? Она что – слепая, твоя клиентка?
– Это клиент, – невозмутимо ответил Романо. – И он прекрасно видел, что покупает подделку, да я, впрочем, и не особенно скрывал… – Тут он рассмеялся. – Но этот тип еще целых два дня ни мычал ни телился, хотя его первая цена была всего десять тысяч. Пришлось мне попотеть, чтобы он накинул еще столько же, и все-таки я из него выжал эти денежки.
– «Целых два дня» – это недурно, – заметил Константин, – но даже десять тысяч за эту мазню… Признайся, Романо, ты приврал?
Романо тут же полез в бутылку.
– Почему это приврал? Я никогда не лгу! – заявил он с твердостью, удивившей Константина. Потом, вскочив на ноги, вытащил из кармана висевшего на вешалке пальто длинный конверт и с пренебрежительным смехом бросил его на кровать. Из конверта выпали две пачки кредиток, заботливо стянутых резинками, а вместе с ними – маленькая фотография, скользнувшая прямо под нос Константину изображением книзу. Константин не шевельнулся. Романо замер, удивленно глядя на снимок.
– Можно? – спросил Константин утомленно-пресыщенным голосом. Романо кивнул, и он, подняв фотографию, повернул ее к себе. На него с мягкой улыбкой смотрел солидный пожилой человек в спортивной рубашке.
– Боже ты мой! – произнес Константин. – Боже ты мой! Нет, я глазам своим не верю. Да ведь это же Бремен! Сам Бремен! Ну, мой дорогой, ты просто гений. Представь себе, что… Кстати, который час?
– Полдень, – сказал Романо.
– Ну так вот, представь себе, что ровно двенадцать часов назад этот почтеннейший господин рассказывал мне о своей жене и детках, детках и жене, хныча по поводу одиночества мужчины на войне. Бог ты мой, ну и лицемер! Да, с него стоило содрать двадцать тысяч. – И, швырнув деньги в воздух, как цветы, он захохотал. Романо мрачно глядел на него, не трогаясь с места.
– Что это с тобой? – спросил наконец Константин. – Тебя что-то огорчает?
– Мне не нравится, – сквозь зубы процедил Романо, – мне не нравится, что ты представляешь… можешь себе представить кого-то вместе со мной… я хочу сказать: человека, которого ты знаешь с виду…
– Это еще почему?
– Потому что мне не хотелось бы, чтобы я мог вот так же вообразить тебя с кем-то, – ответил Романо устало и вновь принялся бродить по комнате. Константин опустил глаза, он был смущен и почти обрадован этим признанием. Впервые он услышал от этого дикого волчонка слова о чувстве. И он был доволен – вот только Романо теперь расстроился. Значит, Константину следовало извиниться перед ним за рану, от которой он мог бы страдать, но по вполне естественной причине не страдал вовсе: Константину была чужда банальная ревность, он не понимал ревности, он не был ревнив в мазохистском смысле этого слова. И мысль о том, что Романо мог ревновать и говорить об этом, удивила его, заставила почти ликовать, словно они, как пара влюбленных, строили планы на будущее.
– А я ничего и не воображал, – сказал он. – Впрочем, этот тип недурен… Его стыдиться нечего.
Нет, не так ему нужно было говорить, он ясно чувствовал фальшь своих слов, но не находил лучших доводов, чтобы успокоить этого воришку, вдруг ставшего сентиментальным и жестким, этого нового Романо.
– Я не то имел в виду, – пробурчал Романо и смахнул с покрывала красивые французские кредитки, веером разлетевшиеся по всей комнате. Но предварительно он подобрал и сунул в карман фотографию Бремена, к большому утешению Константина, вдруг испугавшегося, как бы Романо не сбросил ее вместе с деньгами тем же небрежным, презрительным жестом, который даже неизвестно почему не понравился бы Константину; он был счастлив, что и его любимый друг инстинктивно ощутил ту легкую, почти неуловимую вульгарность, какой отдавало бы это движение…
Романо уснул блаженным сном прямо на ковре, а Константин продолжал маяться похмельной бессонницей, от которой звенело в ушах. Наконец он встал и, подойдя к балконной двери, с отвращением глянул на бульвар Распай и улицу Севр, одинаково пустынные в этот час… При виде нового, такого непривычного Парижа, где все улицы и проспекты были завешаны плакатами и афишами на непонятном для парижан тарабарском языке, Константин чувствовал себя скорее угнетенным французом, нежели гордым завоевателем. Не зря же он два года снимал здесь фильм за фильмом, притом большей частью в свободной зоне или, вернее, там, где она была до недавнего времени. Там, среди пустынных пейзажей и бутафорской мебели, он мог ощущать себя нейтральным лицом. Тем более что окружение его отличалось такой же пестротой и многообразием, как декорации. Живя бок о бок с вечными бродягами – членами съемочной группы, с продюсерами – заведомо экзотическими личностями, с актерами – людьми без роду без племени, чьи место и дата рождения, день свадьбы или смерти не имеют ничего общего с реальностью и чье иллюзорное бытие обретает конкретное воплощение лишь на страницах «Синемондьяль», Константин не собирался заниматься политическими проблемами и пристрастиями, если только они ему их не навязывали – эти самые эсэсовцы, из особой группы СС, не принадлежавшей к вермахту, которых он всегда считал способными на самую отвратительную жестокость. Только вот Романо был абсолютно непреклонен в данном вопросе, утверждая, будто эта «особая» группа в тысячу раз многочисленнее, чем думал Константин, а его выражение «отвратительная жестокость» – просто стилистический изыск. Они никогда не углублялись в эту тему, и Константин иногда спрашивал себя: кого из них двоих она задевала серьезнее и больнее?..