Признаюсь, редко что доставляло мне такую радость, как письма ко мне Ариадны Сергеевны Цветаевой-Эфрон.
8 апреля 1966 года, перед Пасхой, она мне написала:
«С самым светлым праздником в году поздравляю Вас, милый Николай Михайлович… Помните, еще в 1960 году, незадолго до Пасхи, виделись мы с Вами в последний раз с Б(орисом) Л(еонидовичем)? – но ведь такова воскрешающая и воскресительная сила этого человека, что последнего[14] раза будто и не было. Всегда в эти дни вспоминаю и его, и Вас…»
А 20 апреля 1968 года:
«Воистину воскресе! – дорогой Николай Михайлович! Какое глубокое счастье в том, что есть этот[15] праздник, без которого жизнь была бы сплошной Страстной неделей и Великим постом…»
В 1967 году я послал Ариадне Сергеевне книгу переводов Бориса Леонидовича, выпущенную издательством «Прогресс» с моим предисловием. В ответ я получил от нее письмо:
«22 марта 1967
Дорогой Николай Михайлович! Огромное спасибо за книгу (хотя она и маленькая, а «книжечкой» не назовешь!). Предисловие Ваше – просто чудо: вольно, точно, без обиняков, и, хотя и сжато, а – глубоко и просторно. Очень я этому рада – как «глотку воды во время жажды жгучей». Как-то говорили мы с Б. Л. о переводах, о переводчиках, о редакторах, о буквализме, о занудстве и прочем – и он сказал: «А вот Любимов – свободный[16] человек! – и захохотал от удовольствия. Это было сказано давно уже, во времена куда как не свободные, стиснутые[17] (когда Андрей Вознесенский ходил еще в робких Андрюшах, Ахматова не разжимала рта, а Рихтер давал концерты не западнее б. Церевококшайска).
Спасибо Вам, милый, свободный человек; дай Вам Бог!
Ваша А. Э.»
Заметив, что Пастернак неохотно говорит о своих переводах, я ему с этой темой не надоедал. Между тем я любил Пастернака не только как оригинального поэта, – я уже отмечал, что, собственно, и любовь-то у меня возникла сначала к его переводам с Грузинского.
История русского стихотворного перевода показывает, сколь неравноценны вклады различных поэтов в поэзию оригинальную и переводную. Так, переводы Фета не идут ни в какое сравнение с его оригинальными стихотворениями. Если бы Фет за свою долгую жизнь не перевел ни единой строчки он все равно остался бы одним из лучших русских поэтов. Иной раз просто диву даешься: из-под пера тончайшего этого лирика сплошь да рядом выходили смехотворно-неуклюжие строки, когда он брался за перевод, – Муза словно отлетала от него в эти мгновенья. Пример обратный: Михаил Ларионович Михайлов остался в русской поэзии все-таки главным образом как поэт-переводчик, как неувядаемый сотворец «Двух гренадеров». Поэзия Пастернака являет собой пример того, как благотворно влияет погружение поэта в искусство перевода на его поэзию оригинальную – конечно, если поэт, чьи произведения он воссоздает, ему чем-то родствен, если он его захватывает.
Пастернак нимало не подавляя своей творческой индивидуальности, возродил классические традиции русского стихотворного перевода. Один из основных своих принципов Пастернак сформулировал как «намеренную свободу, без которой не бывает приближения к большим вещам».[18] Но ведь под этим подписались бы обеими руками лучшие наши поэты-переводчики XIX века! Именно на этом пути их неизменно ожидала удача.
Заботясь об интересах читателя, Пастернак тем самым заботится и об интересах переводимого автора. Однажды в разговоре со мной он обронил такое признание:
– Я в своих переводах читателя с горы на санках прокатил, а другие переводчики пусть выпердывают свои буквальные точности.
И в самом деле: переводы Пастернака свободны от невнятицы, в них нет ни ребусов, ни загадочных картинок, неизбежно возникающих у переводчиков-буквалистов. И это тоже роднит его с лучшими нашими переводчиками XIX века.
Истинные поэты не могут не ощущать плодотворящей силы народного языка. Для них это живоносный и целебный источник. Чтобы произведение словесного искусства в переводе не превратилось в мумию, переводчик не только волен – он должен пользоваться всеми изобразительными средствами, которыми располагает его родной язык, в частности и в особенности – язык народный. Так именно и поступал Борис Пастернак. Словарь его переводов не менее многослоен, чем язык его поэзии оригинальной. И опять-таки это роднит Пастернака, это ставит его в один ряд с самыми сильными из его предшественников.
Вспомним, на каком фоне появилась его книга избранных переводов[19] и первый его перевод из Шекспира – «Гамлет» (1941). В ту пору имели хождение «шекспиременты» как на сцене, так и в переводе. Толстенный том избранных произведений Шекспира, который в 1937 году выпустило издательство «Academia» напоминает тяжелую гробовую плиту, которой переводчики словно пытались изо всех сил придавить вечно живого Шекспира. Чего стоит, например, такой обмен репликами:
Марцелл Эй! Бернардо!
Бернардо Что, Горацио, с тобой?
Горацио Кусок его!
С Призраком вышеупомянутый «кусок Горацио» ведет беседу в таком духе:
Кто ты, что посягнул на этот часНа этот бранный и прекрасный облик,В котором мертвый повелитель датчанСтупал когда-то?
Офелия в этом издании изъясняется таким манером:
Он о своей любви твердил всегдаС отменным вежеством.
Злополучные Марцелл и Горацио говорят столь же нечленораздельно, когда от них требуют клятвы:
Горацио Ей же, не стану, принц.
Марцелл И я не стану, ей же.
Полоний сообщает о Гамлете, что тот «впал… в недоеданье… в бессоницу…»
Родриго, умирая, восклицает:
Проклятый Яго! Пес ужасный! О!
Отелло, собираясь убить Дездемону, бормочет нечто совершенно неудобопонятное не только для зрителя, но и для читателя, который имеет возможность несколько раз перечитать и вдуматься в неясные строки:
Причина есть, причина есть, душа! Вам, звезды чистые, не назову, Но есть причина.
При чтении подобных переводов у читателя рождалось законное недоумение: если Шекспир так косноязычен, так плох в оригинале, то почему, собственно, ему такую славу поют? Уж не напускают ли здесь шекспирологи туману?
Русские переводчики Шекспира, подвизавшиеся в прошлом веке, допускали смысловые ошибки (не по небрежению, а оттого что Шекспир тогда еще не был с такой кропотливой дотошностью изучен, как в наши дни), далеко не везде предоставляли русскому читателю возможность ощутить поэтическую мощь Шекспира (хотя и у Кронеберга и у Вейнберга были взлеты и озарения), но все же они имеют то бесспорное и неотъемлемое преимущество перед авторами цитированных мною опусов, что они не насиловали так грубо русский стих и русский язык, что их переводы были по крайности ясны и понятны.
Пастернак доказал русскому читателю, во-первых, что Шекспир – великий поэт, а во-вторых, что Шекспир – великий драматург, что он писал для сцены, так же, как впоследствии он доказал, что Гете не только мыслитель, о чем мы могли судить и по переводу Холодновского, и по переводу Брюсова, но и поэт.
Мало кто из русских поэтов-переводчиков умеет вживаться в искусство переводимого автора так, как вживается он. Если только поэт в целом близок ему по мироощущению, он с художественной точностью воссоздает стихотворения, написанные и не в его, Пастернака, манере. Краски у Пастернака – оригинального поэта ярки. Но когда читаешь в его переводе «Синий цвет» Бараташвили, кажется, что оно написано не словами, а мягкой небесной синевой.
Поэзия Пастернака славится картинностью изображения, достигающейся точным в своей выразительности отбором деталей. И вот это свое искусство он ставит на службу тому поэту, которого он воссоздает на русском языке. Перед нами пейзаж Гете во всей прелести своей будничной характерности:
Растаял лед, шумят потоки,Луга зеленеют под лаской тепла.Зима, размякнув на припеке,В суровые горы подальше ушла.Оттуда она крупою мелкойЗабрасывает зеленя,Но солнце всю ее побелкуСмывает к середине дня.
(Монолог Фауста)
Поэзия Пастернака любит земной простор, любит окутывать даже отвлеченные предметы земным теплом, любит домашний быт, домашний уют во всех его мелочах, которые у многих его предшественников находились в небрежении. И вот если Пастернак обнаружит такие детали у переводимого автора, он ими не погнушается, он все их бережно соберет и покажет читателю:
Пуста дорожка и дощаник рыбака.Скотина вся в хлевах, на хуторе тоска.Пред пойлом у корыт,По стойлам рев стоит,Артачатся бычки, упрутся и не пьют:В закутах духота, им хочется на пруд.
Это из стихотворения Петефи «Степь зимой».
Поэзия Пастернака изобилует контрастами, игрой словесной светотени – это одна из отличительных ее особенностей. Контрасты Пастернак не упустит из виду и при переводе, он не преминет их воспроизвести. Так, воспользовавшись прозаизмами, которые ввел Кальдерон в реплики и монологи действующих лиц из трагедии «Стойкий принц», Пастернак вводит прозаические обороты речи и в свой перевод, и они, по закону контраста, лишь оттеняют восточную пышность кальдероновских образов: