Показалось, скрипнула дверь. Я оглянулся. Но скрипело дерево – поднимался ветер. На яблонях болтались яблоки, я их увидел случайно – так они были высоко. Это те самые ветки, которые виднелись с верхней террасы и яблоки на которых во время заката казались розовыми. А сейчас они чернели на голых ветках и выглядели каменными.
Я вернулся на крыльцо. Там валялся пакет. Рядом с ним сидел кот. Я ему страшно обрадовался. Но угостить его было нечем. Взял на руки, погладил. Он не удирал. «Эй, – сказал ему, – не ты ли шуровал по кастрюлям?»
Идиотизм какой-то, почему все так? Был бы такой портной по времени – вырезал лишний кусок: минуту, день или год, сшил края – и все нормально! Никаких тебе провалов, ошибок, раскаяний – крои как хочешь. Но кто знает, может, после этого у многих жизненного пространства осталось бы с носовой платок.
Отпустил кота, повесил сумку на ручку двери и пошел. Чего сидеть? Остановился на том месте, где видел деда в последний раз, он испугал меня тогда своей неподвижностью. Но он вообще мало двигался, с трудом донашивая свое старое тело.
Я позвонил по телефону в московскую его квартиру. Долго никто не подходил. Потом приглушенный кашляющий голос: «Алё, слушаю вас».
Даже не смог поздравить его, повесил трубку. Не знаю почему, но не смог. Какая-то страшная обида на то, что его не оказалось тогда в доме, когда все могло начаться сначала, когда я так скучал по нему и так боялся его смерти.
Эмма потом рассказала – да, он перебрался до весны в Москву. Его опекает какая-то Антонина Семеновна, не то чтоб старушка, средних таких, пожилых лет.
– Прекрасно, – сказала мама. – В городе это гораздо удобнее. А со старушкой-нестарушкой надо выяснить.
Я продлил себе каникулы фолликулярной ангиной. Меня оставили в покое. С температурой тридцать девять, с шерстяным «ошейником» на горле я разгадывал головоломки. Как быстро начинает соображать голова, когда вправе этого не делать!
Но в начале февраля врачи выпихнули меня в школу, хотя анализ крови был не очень. У меня кружилась голова, одежда на мне висела как ворованная, даже не хотелось курить. Я стал носить шапку.
Как-то пришел поздно, слонялся после уроков, хотя мать просила не задерживаться: должен был зайти по вызову слесарь, у нас засорилась труба. Когда открыл дверь, в коридоре стояла мама, Эмма и какой-то мужик. Я решил, что слесарь-водопроводчик. Оказалось – мой отец. Он повернулся, и я увидел свое лицо, только старое.
– Привет! – сказал я.
Мама держала в руках раскрытую папку, перебирала листки.
– Когда ж он успел это сделать? – спросила Эмма. – И дачу, и квартиру…
– Давно, – ответил отец. – Четыре года назад.
– Дедушка умер, все маме оставил, – сказала мне Эмма. И к отцу: – Но вы-то как, будете подавать на апелляцию?
– Зачем? Он так решил – всё. Да, вот еще ключи. – Он достал дедушкин очешник.
– Ну правильно. Одному Богу известно, как они, – Эмма кивнула на нас с мамой, – жили. Так по справедливости. Тем более вам-то зачем: четыре магазина, протезная мастерская – наверное, хватает?
– У кого, у меня четыре магазина? Кто вам сказал? Я работаю на протезной фабрике, жена – врач-окулист. Да какая разница… Я тут привез… – Отец полез в боковой карман, вытащил длинный плотный сверток, стоял и не знал, кому отдать, протягивал то мне, то маме…
Мама взяла, положила в карман кофты.
– Ну хорошо, – сказала она, оторвавшись от бумаг в папке. – Все понятно. Благодарим, что завез. Всего хорошего.
Отец посмотрел на меня, отвел глаза, стоял мялся.
– Может, можно посидеть полчаса, покурить? – спросил отец и взялся за молнию на куртке.
– Нет, – отрезала мама. – У нас не курят.
– Что, не поговорим даже? Столько лет… Я виноват, знаю, но может, хоть полчасика? Я даже прощения, не знаю, могу ли… Так вышло, по дурости… Жалел, да теперь поздно!
– Послушай, – сказала мама, – мне твои исповеди ни к чему. Не хочу ничего муссировать и ни во что вникать. Достаточно своих проблем, и на чужие нет ни времени, ни сил. Так что – не задерживаем. Сева, открой дверь.
Он повернулся ко мне. Я сказал:
– Раздевайся, папа, проходи…
Хорватский дог
Я вру, вру, вру… Вру бесконечно, всегда и везде, всем и себе тоже. Вру, как прыгаю со скалы, не задумываясь, что там, внизу, и не сверну ли себе при этом шею. Вру, даже не стараясь запоминать все эти навороты собственного вранья, воздвигаю из них курганы, и мне все равно – раскопают ли, начнут ли сверять с тем, что на самом деле, уличать меня. А, пусть! Им некого будет ловить на слове – это буду уже не я. Ведь мне приходится врать даже своим существованием, будто я все еще та, прежняя, веселая и беззаботная, удачливая и легкомысленная, хотя меня той давно нет. Но мне надо быть именно той, удобной для всех, к которой не надо присматриваться и напрягаться, ожидая внезапных поступков. Меня можно, как готовый блок, вставить в ПСЖ, и я не подведу. ПСЖ – это очень просто: Привычная Система Жизни. Вечный двигатель. Еще бы не вечный – сколько энергии сберегается, а тратится совсем чуть-чуть!
Вы скажете: что же делать, если ты такая уродилась – не в ладах с действительностью? Это не так, я не родилась с этим пороком, просто продолжаю говорить то, что раньше было правдой, а теперь стало враньем. И мне нет дела до того, что теперь это вранье. У меня даже нет угрызений совести, что я кого-то ввожу в заблуждение, выдаю желаемое за действительное. Я просто живу так, как жила раньше, продлеваю ту жизнь своими силами и не меняю в ней ничего. Пока. Как и мама. Но каждое утро она смотрит на меня глазами человека, которому давно поставили горчичник: «Что, пора?» – «Нет», – отвечаю ей тоже молча, и она терпит дальше. Она думает, что я вижу какой-то смысл во всей этой мучительной процедуре или знаю, как правильно себя вести, когда случается такое… И я вру ей своей уверенностью – да, знаю, только так, и не иначе! Она верит мне, а кому ей верить еще? Когда кругом столько вранья, оно в конце концов становится похожим на правду. Правда – кто знает, что это такое? Может, в девяноста случаях из ста – сбывшееся вранье. Хотя, может, и нет…
Какое мне дело, как там у остальных. Пусть у меня все будет как было, пусть будет! Все так и есть. Полуоткрыта дверь в отцовский кабинет, и полувыдвинут верхний ящик его письменного стола. Так бывает, когда он, оторвавшись от дел, выходит на кухню перекусить. На бюро – бумаги с пометками на полях, какие-то нераспечатанные письма, не вынутый из принтера листок с четкими рядами строчек…
К нам по-прежнему приходит массажистка. Неслышно раздевается в прихожей, неслышно моет в ванной руки. Это одна из лучших массажисток, она сделала маме «овал», когда та начала полнеть. Ее зовут Рина, у нее черные волосы, смуглое лицо и зеленые глаза. В ней есть что-то такое древнеегипетское и кошачье одновременно. Хотя – ничего удивительного. В Древнем Египте почитали кошек, их даже бальзамировали. Может, именно она и бальзамировала и вот – сохранилась, выскользнула из тайных, темных лабиринтов и теперь исправляет «овалы» теми же руками! Придет же в голову… Мама говорит – Рина знает всё и про всех. Но про нее, видно, еще не пронюхала, иначе пришла бы не сама, а прислала свою девочку. Когда где-то что-то у кого-то рушится, она отскакивает от этого дома, и вместо нее является «чудненькая девочка», ее дублер. Похоже, многие из тех, к кому она ходит, ее побаиваются. Мама раньше по телефону: «А кто к ним сейчас ходит? Риночка? Сама?..» Мне всегда было смешно это выщупывание, а теперь вот – нет.
Утром в восемь на пороге Нина, наша домработница. Она собирала отцовские вещи и знает всё. Нина глухонемая, она не разболтает, и вообще она хорошая. Но видите ли – сочувствует нам, а кто ее просит? Не надо соваться, когда не просят, и денег ей за это не платят. Я хохочу над ее скорбью, я и ей вру, что мне весело. Она непонимающе смотрит, вздыхает громко и протяжно, будто проткнули дирижабль. Думает, наверное, если человек так хохочет, еще не все потеряно. Она надеется. Я вижу плоды обмана, вижу, как она успокаивается. Прямо Фирс в юбке! Любит она нас, что ли? С Ниной нам повезло, она у нас уже десять лет. Трудно представить, что в один нераспрекрасный день с ней пришлось бы распрощаться, взвалить на себя эти дикие уборки, мытье ковриков у двери и плескатню у раковины с посудой. Ладно, ладно! Все это я могу не хуже других, просто не хочу. И не хочу, чтоб мама. Не хочу, чтоб она такими руками, как у нее, это делала, не хочу, чтоб тратила свои боттичеллиевские пальцы – да, они у мамы тонкие, совершенной формы – на какую-то примитивную грязную работу. Я не говорю, что мама вся – совершенство, наоборот! У нее довольно заурядное лицо, и если б не спасенный овал, не помогла б ни стрижка, ни косметика. У нее невыдающаяся фигура, но обалденные плечи и руки. На этих руках смотрится все: кольца, браслеты, перчатки. Сохраняют ведь животных из Красной книги в каких-то там заповедниках, почему не сохранить человеческую красоту? Да, дурацкие сравнения. Ну разумеется, я и буду ее сохранять.