— Лев Дмитриевич занят. У него люди!
Фотиев мягко улыбнулся. Снял свое легкое пальто и картуз, разместил их на вешалке. Не замечая раздражения секретарши, уселся на стул, поставив на колени свой обшарпанный портфель. И почувствовал, как промерз. Как станция, подержав в своих объятиях, выпила все его тепло.
За дверью звучали голоса, иногда смех. Секретарша стучала на машинке. Забулькал электрический чайник. Она выдернула провод, и Фотиеву так захотелось горячего чаю: густой душистый аромат, край фарфоровой чашечки у губ.
Наконец кабинет распахнулся. Горностаев, провожая к порогу усмехавшихся Язвина и Накипелова, напутствовал их:
— Ну я не прощаюсь! Жду на ужин! — Оглядывая приемную, он увидел посетителя. Все еще улыбался, довольный состоявшейся встречей, на которой приватно, после штаба, удалось уладить несколько больных вопросов. — Вы ко мне? — спросил он, переставая улыбаться, и лицо его принимало рассеянное, скучное выражение.
— Товарищ вас ждет. Я предупреждала, что вы заняты и уезжаете. Но он настаивал! — Секретарша, торжествуя, отдавала Фотиева на волю начальства.
Горностаев был готов извиниться, отказать посетителю, перенести свидание на завтра и уже поворачивался в кабинет, если бы не мелочь: старый, потертый портфель на коленях у Фотиева. Старомодный, из другого времени, с другой, позабытой формой замочков, с другой глубиной и вместимостью. Перевелось поколение, ходившее с такими портфелями. Истлели бумаги, носимые в этих портфелях. Исчезали, рассыпались изделия, сотворенные теми людьми — здания, машины, мосты, — заменялись другими, новейшими.
Эта мелочь — старый портфель, и то, как посетитель держал его за ручку, поставив себе на колени, остановили Горностаева. Возбудили в нем любопытство, слабое, готовое тут же пропасть. Он отметил в себе это любопытство, его непрочность, случайность, и это подмеченное в самом себе состояние позабавило его: внеразумная, случайная, побудительная сила действовала в человеке. Он пригласил посетителя:
— Прошу… Только в самом деле я очень тороплюсь… Если можно, недолго!
— Я — Фотиев Николай Савельевич, — сказал посетитель, усевшись напротив Горностаева за столом, заваленным чертежами и папками, с цветным подносиком, на котором стояли три чашечки с мокрыми блюдцами. — Я приехал на станцию в надежде получить здесь работу.
Горностаев уже потерял к нему интерес. Досадовал на визитера. Понимал его целиком. По костюму, поношенному, видавшему виды. По неуверенной, несвободной позе, в которой тот сидел, ухватив свой нелепый портфель.
Он знал эту породу людей, случайных, легковесных, ненужных. Их захватывала, притягивала к себе гравитация стройки. Как громадная планета своей массой притягивает пылинки, крупицы, малые астероиды, носящиеся в межпланетном пространстве. Остатки разрушенных, испепеленных небесных тел, следы былых катастроф. Эти пылинки, налетая на стройку, сгорают, бесследно гибнут в сверхплотных, окружающих стройку слоях, не добираясь до ядра, сердцевины. Неизбежные, неучитываемые потери, случавшиеся в любом крупном деле.
Они, эти люди, были неприменимы, никчемны. Не то что спецы, проверенные на других объектах, на других громадных строительствах. Инженеры, прорабы, рабочие, целые бригады и тресты приезжали по вызову вместе с семьями, скарбом, с налаженными служебными отношениями, с накопленным неостывшим опытом. С ходу, с марша, расселившись в необжитых квартирах, в только что построенных среди рытвин и грязи домах, вламывались в стройку, в прорыв. Закрывали бреши, направляли в дело отбойные молотки, резаки, шлифмашинки. Рассаживались в кабины самосвалов и кранов. Надежные, обстрелянные, как фронтовики третьего года войны, — толкали и двигали стройку.
Этот был не таков. Этот был неудачник. Перекати-поле, без кола, без двора. Без поддержки, без связей. Гонимый своими неудачами, своими сквозняками в надежде зацепиться за какой-нибудь уступ, за какую-нибудь милость — за кадровика в добром расположении духа, за угол в перенаселенном общежитии. И сейчас он, Горностаев, выслушает его вялую болтовню, переправит, отфутболит его в отдел кадров, где ему уготован отказ.
Но что-то мешало ему так думать. Какая-то еще одна мелочь. Пожалуй, лицо посетителя. Открытое, спокойное, приветливое и очень доверчивое. Не доверчивое, а какое-то верящее. В лице его была вера. Она, эта вера, делала лицо необычным. И хотелось понять, во что же верит этот высокий, невидно одетый человек, сидящий в его кабинете, явившийся на тяжелую, запущенную стройку на исходе мучительного зимнего дня, в котором не было места вере, а только изнурительному труду, непрерывным подсчетам, выкраиваниям, ссорам и распрям, без всякой уверенности, что реактор запустят в срок и в срок раскрутят турбину. И если энергия с «миллионника» вовремя пойдет к потребителю, это будет достигнуто не верой, а силой, сверхтратой людских и материальных ресурсов, тратой его, Горностаева, жизни.
Поэтому «верящее» лицо посетителя остановило его, заставило задержаться. Подумав, он объяснил эту веру просто. Она была верой в него, Горностаева, в его обходительность, человечность, в способность понять другого. Не отринуть, не отказать с полуслова. Увидев себя таковым, так отразившись в «верящем» лице человека, он усмехнулся — над ним, над собой, помедлил отсылать посетителя, хотя и торопился уйти. Торопился в коттедж — принять душ, остыть, смыть прах строительства, облачиться в красивый удобный костюм и остаток вечера провести в стороне от стройки, от ее оглушительных, затмевающих разум проблем.
— Так что же вы можете предложить нашей стройке? — Горностаев насмешливо и почти бессознательно унизил вопросом просителя. Ибо он, проситель, явился не предлагать, а просить, пробавляться от расточительства стройки, рассыпавшей вокруг своих котлованов, вокруг миллионных затрат, необъятных, в тысячи рук, работ даровые обильные крохи, которыми многие кормились. — Чем же вы собираетесь быть нам полезным?
— Я специалист в области управления. То есть хочу сказать, я много думал, много изучал управление. И у меня есть практический опыт. Я его долго вынашивал, проверял на мелких объектах. Впрочем, не только на мелких. И вот теперь, когда правильность его несомненна, я решил приехать на вашу стройку, проверить мой метод у вас.
— В самом деле? Да что вы говорите? — откровенно рассмеялся Горностаев. — Почему же именно к нам? Ведь есть же другие стройки, где, я уверен, ждут не дождутся вашего метода! Почему именно нас осчастливили? Чем мы таким заслужили?
— Я долго выбирал. — Фотиев, казалось, не замечал откровенной обидной насмешки, не замечал глумления. — Долго выбирал и решил сюда, в Броды. Во-первых, я знаю, это тяжелая, отстающая стройка, очень запутанная. А мой метод как раз и связан с «распутыванием». Он вносит ясность, создает целостную картину. Во-вторых, мне очень важно, что эта стройка в центре России, в некотором смысле очень русская. Она — воплощение русской истории от древности до сегодняшних дней. Мой метод я назвал «Вектор». В названии скрывается способность метода точно выстраивать законы развития, законы стройки в направлении конечного успеха, конечной победы. «Вектор» расшифровывается как «Века торжество». Вот что побудило меня приехать в Броды. Я хочу предложить мой метод. Предложить работать по «Вектору».
— Интересно, — Горностаев долгим и уже не насмешливым, а вязким, тягучим взглядом рассматривал посетителя — в последний раз, перед тем как навсегда с ним расстаться. Сравнивал его с другими, подобными, во множестве вдруг появлявшимися. Их называли «чайниками». Они были не из породы жуликов и рвачей, составлявших особый, пестрый, распространенный слой, внедрявшийся в любое здоровое, обильное соками дело. Проникали под кору, буравя ходы и отверстия, въедались сквозь защитные оболочки в живые мягкие ткани, разлагали, высасывали, протаскивали сквозь пробуравленные скважины других, себе подобных. Размножались в жадное, деятельное, хорошо организованное скопище. Вытесняли из дела полезных и нужных работников. Сжирали живую плоть дела, наполняли его трухой и отбросами. И там, где еще недавно развивалось сильное дерево, готовое цвести и плодоносить, оставалась сухая, в свищах оболочка, труха в копошении жуков и личинок.
Этот был из других. Из прожектеров и утопистов, помышляющих о спасении мира, многие из которых были просто помешанные. Одни пребывали в счастливом, не ведающем утоления безумии. Другие — в непрерывном, не имевшем завершения страдании. Изобретатели машин, механизмов, способов пахать или сеять, а то и стрелять из какого-нибудь фантастического сверхоружия — эти люди в вечном возбуждении от одной-единственной, поразившей их ум идеи искали ей применения. Кидались неутомимо на пороги кабинетов, осаждали редакции, требовали встреч, аудиенций, писали письма, трактаты, заваливали ими экспедиции, уповали на высочайшее прочтение, с которым их изобретение будет наконец внедрено, и мир, исправляясь от скверны, спасется. В этих писаниях, обивании порогов они изнурялись, изматывались. Куда-то исчезали. Толи в психушки, то ли в наркологические клиники. То ли успокаивались сами собой, превращаясь в обычных смертных. Их покидала идея. Ангел их улетал. Некоторое время «чайников» не было видно. Но потом, в силу таинственных, совершаемых в обществе превращений, под действием неведомых, пронизывающих все живое лучей, они опять возникали. Густо, целыми колониями, как летающие муравьи. До нового упадка и гибели. Валяются повсюду перламутровые опавшие крылышки. Легкий сор быстротечных социальных процессов.