– Ну что ты пристал к человеку! – воскликнул я.
– Да потому что ко мне пристали! Вчера в парткоме заседали. Знаешь? Нет? И меня тягали… Они, не я. Они вообще на нем заклинились. Все решали, что с ним сделать.
– А что с ним можно? Сделать?
– Что? Да вот какой-то обормот глушилку предложил поставить… Ну, как на «Голос Америки»… Это глупость, конечно. Но что-то там решили… Постановили пойти в подразделения, разъяснить, чтоб не слушали…
– Слушать будут, – вставил я.
– Конечно, будут, – согласился Горяев. – Даже больше, чем раньше. И ловить будут, а для острастки сюда водить! – Он показал кивком на здание поселковой милиции, возле которой мы в это время оказались. И кажется, неслучайно, Горяеву надо было забежать в милицию по каким-то своим делам. – Подожди-ка, – торопливо попросил он, сунул мне в руки велосипед и скрылся в дверях, а я остался стоять у грязного подъезда. Наверное, у всех милиций подъезды одинаково грязные. Входили-выходили суровые милиционеры, некоторые почему-то поглядывали на меня, а Горяева все не было. Его так долго не было, что я успел весь наш разговор заново прокрутить про себя, особенно про ту «машину», которая выстреливает человека в небо. Конечно, понимал разницу между Горяевым и собой, знал, что эта «лесенка» вверх не для меня. Но я примерил ее на себя, как примеряют из интереса чужую, не по размеру одежду. Ну вот, например, мог бы я сидеть в том кресле, зная, что меня «выстрелят» и я могу стать инвалидом? Да, мог бы, наверное, не трус и смотрел на такие вещи как на веление судьбы. Но только – зачем? Прожив в одиночку свою немалую – до семнадцати лет – жизнь, я осознал крепко одно: карабкаться надо и себя отстаивать надо, но там лишь, где есть уверенность, что это твое. Даже – ради денег, которые были ой как нужны, у меня не было ботинок, не было белья…
Плохонькие штанцы заржавленного цвета, купленные по случаю на барахолке, да рубаха по имени «мастерка», под которой ничего. Какой уж там велосипед! А когда на летном поле я видел испытателей, подъезжавших к самолету на красавцах «Фордах», вывезенных в войну из Америки, у меня даже зависти не возникало. Разве можно завидовать богам, что они живут на небесах!
– Как ты думаешь, сколько они получают? – спросил однажды техник Тахтагулов, мы устанавливали самописцы и узрели из лючка в хвосте самолета летчика, лихо подрулившего на своей машине.
– Тысячу? – спросил я, потому что все мои представления о деньгах заканчивались на тысяче. Сам же я зарабатывал двести двадцать, а Тахтагулов – шестьсот рублей.
– Бери больше! – хохотнул он и с восторгом сообщил: – Шестнадцать тысяч! – пощелкал языком в знак особого восхищения.
Когда Горяев возник наконец в дверях милиции, вид у него был едва ль не виноватый – заставил меня битый час мерзнуть на холоде. Он вдруг предложил:
– Слушай, извини, не по своей воле задержался, но, может, теперь к Верочке? – И торопливо добавил, что знает точно, она не на дежурстве и примет нас как надо, у нее и выпить найдется, и закусить, само собой.
Я отказался. Не почему-то, специально, а просто у меня такой день был, который состоял из сплошных «нет».
Горяеву я тоже сказал: нет. Нет, к Верочке не хочу.
Он секунду раздумывал, реакция у него была и впрямь как у летчика или на сцене.
– Дело ясное, что дело темное! – громко произнес он и предложил отвезти меня на станцию на багажнике, не зазря же я дожидался его.
Разбрызгивая мартовские лужи с крошевом зеленого ледка и сторонясь встречных машин, без приключений добрались мы до платформы. Электрички не было. Зашли в станционный буфетик, просторный, деревянный и почти пустой; инвалидик с костылем, добирающий в углу свою «наркомовскую» норму, да старуха уборщица в грязном халате поверх ватника, с грохотом собирающая со столов пивные кружки. Горяев оставил меня ждать и тут же вернулся, прижимая одной рукой к груди два граненых стакана водки, а в другой руке неся пару пива в высоко поднятых кружках. Потом он притащил в тарелочке бутерброды с килькой и винегретом. Все это взгромоздил на круглый, в крапинку под мрамор высокий столик на одной ножке, окинул хозяйским оком, предложил:
– Ну, вздрогнем? У меня все-таки праздник!
– Праздник? – я почувствовал вдруг, что хочу есть. А килечка перед глазами поблескивала влажным бочком, и винегрет алел призывно, так что слюнка соленая набежала. Горяев между тем взял в руки стакан, заглянул туда, будто удостоверяясь – водка, и сразу стал пить. Я видел, как быстро двигался кадык на его тонкой шее. Так же нетерпеливо и жадно жил он, все спешил и спешил куда-то, боясь не поспеть: и сцена, и самолеты, и катапульта, и Верочка… Но он и впрямь, кажется, везде поспевал, а на аэродроме называли его «муравей».
Он уже закусывал килечкой с хлебом, поторапливая сквозь набитый рот:
– Да ты выпей! Выпей! Вот и праздник!
Меня уже не надо было уговаривать. Хватил из стакана ледяной водки, не почувствовав ни вкуса, ни запаха, а лишь один холодный комок, который, сомкнувшись с моим обмерзшим нутром, вдруг воспламенил его, горячо толкнулся в животе, в груди, в шее и в последнюю очередь снова во рту, вернув на этот раз крепкий дух сивухи. Только теперь я ощутил, как замерз, дожидаясь Горяева у милиции.
– Ты не удивился? – спросил в упор Горяев.
– Чему?
– Милиции?
– Нет, – и я положил на язык килечку, испытывая невероятное блаженство от пряного солоноватого вкуса. Опять мое сегодняшнее «нет». Но я и правда не удивился – прожив, как мне думалось, немалые годы, я твердо знал, что с милицией, так или сяк, всем нам и всегда приходится иметь дело: роды ли, или похороны, или прописка, или, не дай бог, кража какая…
– А я удивился! – произнес как-то странно Горяев. – Я ведь недавно у них был.
Вдруг опять вызывают.
– Был? – недоумевал я. – Зачем? – Но, конечно, и сам понимал: мой вопрос прозвучал глупо. Но Горяев вовсе не склонен был скрывать что-то.
– Я же «бывший», отмечался! А сегодня вызвали и говорят… – Он смотрел словно бы сквозь меня, в синюю даль, и глаза торжествующе блестели, как у царевича Димитрия перед походом на Москву. – Говорят… Ну вот, Юрий Петрович, это меня-то да по имени-отчеству! Впервые, между прочим, а то все «гражданин Горяев». Вот, значит, Юрий Петрович, срок твой истек, можешь к нам больше не приходить, не отмечаться, значит. А если что, мы тебя и сами найдем.
– Если – зачем? Если понадобишься? – спросил я, ставя вот так необычно слова. Но по-другому у меня не выходило. Сама тема для языка была какой-то неудобной, вязкой и не выговаривалась. Горяев замешкался, легкая тень набежала на лицо. Он вскинул голову, посмотрел на мутные окошки, за которыми ничего не было видно, лишь холодный белый свет да грохот проходящего рядом поезда, сотрясающий деревянный пол.
– Мало ли бывает? – отмахнулся не от меня, а от какой-то неприятной догадки. – Не будем, ладно? Ведь праздник же! – Он вздохнул и снова вздохнул, как бы привыкая к новой роли, которой название: свобода.
– Так за свободу? – сказал тогда я.
Он просиял. И снова, подхватясь, побежал к буфету, принес два наполненных граненых стакана и уже без слов, но с чувством чокнулся, и стало вдруг понятно, что означает его новое, непривычное состояние. Грязненький буфетик на холодной платформе, и килечка, украшенная винегретом, облезлые в голубой краске стены, сотрясающиеся от гудящих мимо поездов, и даже я, случайно оказавшийся свидетелем праздника, – все это и было сейчас для него свободой, краше которой, оказывается, ничего быть не может. Особенно после второго стакана оттаяла душа, стало легко и нежно, появилось желание всех пожалеть и всех полюбить, да я уже и так любил, и, конечно, любил Горяева, который между тем что-то давно рассказывал мне о себе, о милиции, о прописке, о работе, на какую его не брали, но потом взяли, а еще о рождении, которого никогда не праздновал, но теперь-то, как человек свободный, непременно справит и, конечно же, пригласит весь наш кружок вместе с Марией Федоровной.
– Надо же отметить? Надо же, правда? – в упор, приближая свое лицо ко мне, как-то настойчиво произнес он.
– Надо! Юрка! – Я осмелел и впервые назвал его по имени. – Тебе сколько сейчас?
– Мне-то? – Он усмехнулся и потупил глаза, может, хотел спросить: «А сколько не жалко?» Но спохватился, он же не баба, чтобы кокетничать возрастом, и четко ответил: – Двадцать семь! – При этом посмотрел мне в глаза. Может, думал, что я скажу: «Ну, ты еще молоток! – И далее: – Терпи, молоток, кувалдой будешь!» Все, что говорят в таких случаях. Но, сознаюсь, я был глуп своей молодостью, десять лет разницы казались мне тогда не менее века, и потому я подумал, точно это помню, что так подумал: «Господи, как же он стар, а ему еще жениться надо!»
Но Горяев был разгорячен и не заметил моей смуты. И слава богу, он бы огорчился.
А он строил планы, как мы соберем всех наших в клубе, в столовке, или нет, в столовке много пропитых рож… Лучше на природе, за поселком, скажем, взять на субботу, на воскресенье автобус и выехать в деревню с концертом! Как?