Стены бездарны и безжалостны, мебель тяжкая, сверкающая безнадежной полировкой, диваны и кресла еще гаже: они похожи на спокойно беседующих взрослых; ножки большого стола больно давят ковер.
И люди. Настоящие люди, не какие-нибудь видения-впечатления. Главная среди них — женщина, которую я хорошо знала. Высокая, крупная, здоровая — кровь с молоком. Голубые глаза, розовые щеки, рот серьезной школьницы-отличницы. Масса каштановых волос взгромождена на макушку и каким-то образом там закреплена. Одета она на выход: одежда дорогая, качественная, модная. Тело внутри этой одежды вело себя скромно, хотя и с достоинством, не без изящества. Руки и ноги женщины проявляли недовольство, они не желали соседствовать с такой одеждой. Чувствовалось, что хозяйка туалета облачилась в него без особого желания.
Дама эта что-то втолковывает другой женщине, гостье, обращенной ко мне спиной. Я вижу лицо и глаза женщины. Глаза, не затуманенные сомнениями, как небо, безоблачное уже долго время и уверенное в своей грядущей безоблачности; не отягощенные выражением чего бы то ни было, глаза ее собеседницу не видели. Не видели они и ребенка, которого энергично подбрасывали колени женщины, используя стопы в качестве толчковых пружин. Оставалась для них невидимой и маленькая девочка, стоявшая рядом с нею, с матерью, наблюдавшая, вслушивающаяся, напряженная. Казалось, девочка всем телом впитывала информацию из внешнего мира: его угрозы, предупреждения, симпатию, а чаще — антипатию. Лицо и вся фигура девочки словно бы излучали боль. Ее придавливала вина, осуждение. Сцена в комфортном интерьере формализовалась в жанровую композицию викторианской эпохи или в старинный фотоснимок с надписанным крупными готическими буквами названием: «ПРОВИНИЛАСЬ».
На заднем плане маячит мужчина. Военный или бывший военный. Высок, отличного сложения, но в себе неуверен, зажат и скомкан. Непримечательное симпатичное лицо, чутко реагирующее на боль, полускрыто пышными усами.
Речь держит женщина, мать, хозяйка, госпожа. Она и только она вещает и вещает, без умолку, без перерыва, как будто в комнате нет более никого одушевленного, как будто она не обращается ни к кому из присутствующих, ни к гостье, ни к мужу, ни тем более к маленькой девочке, которую считает главной преступницей.
— …Откуда мне было знать? Разве меня хоть кто-нибудь предупреждал? И так изо дня в день, изо дня в день. К вечеру я вся измотана, выжата, как тряпка, валюсь с ног, перед глазами все как в тумане. Читать? Книга валится из рук, веки смыкаются. Эмили просыпается в шесть. Ну хоть до семи я приучила ее вести себя тихо, но потом… И начинается: без перерыва, ни минуты отдыха. У меня уже мозги набекрень…
Мужчина помалкивает, курит. Палочка пепла удлиняется, рассыпается. Он бросает боязливый взгляд на женщину, с виноватым видом подтягивает к себе пепельницу, продолжает высасывать из сигареты дым. Девочка — ей лет пять-шесть — сосет палец. Тоже помалкивает. Переживает критику своего поведения, осуждение самого своего существования. Темноволосая девочка, в глазах ее, как и в глазах отца — боль и чувство вины.
— Ты и не подозреваешь, что такое иметь детей, пока они не появятся. На тебя наваливается куча обязанностей, едва справляешься. То одно, то другое… еда, дети, порядок в доме… Конечно, Эмили требует внимания, но я не могу разорваться. И почитай ей, и поиграй с ней — а обед? А продукты заказывать? Весь день, как в карусели. От прислуги хлопот больше, чем проку, к своим проблемам добавляются проблемы служанок, еще ими занимайся… Урвешь часок днем, приляжешь — но чтение на ум не идет. Дети — это такая обуза, такая обуза…
Двух-трехлетнего ребенка на коленях говорившая при этом трясла все сильней и сильней; он часто-часто подпрыгивал, тряс пухлыми щечками, пытался понять, почему мир вокруг так прыгает. Из-за аденоидов рот малыша не закрывался, слюна, однако, не капала.
На лице мужа сгущалось выражение вины, он все больше хмурился, все сильнее затягивался сигаретой.
— Что ты можешь дать, если в тебе ничего не осталось, если ты полностью опустошена? Уже к полудню я измотана, ни о чем, кроме сна, не могу и думать. А ведь какая я была когда-то!.. Даже не знала, что такое усталость. Я не представляла, что настанет время, когда я смогу провести день без книги. Но вот, настало…
Она вздохнула как-то по-детски. Эта солидная, рослая молодая матрона и в самом деле напоминала ребенка и так же жаждала понимания и сочувствия. Она замкнулась в себе, в своих дневных и ночных заботах. Обращалась она сама к себе, никого из присутствовавших для нее не существовало. Да и что они могли — или хотели — услышать? Эта женщина чувствовала, что попала в ловушку, но почему? Ведь замужество, дети — к этому ее готовила вся предшествующая жизнь, общество, этого она и сама хотела, к этому стремилась. Ничто в ее воспитании и образовании не готовило ее к тому, с чем она столкнулась в действительности. И не у кого было искать подмоги, понимания. Может быть, она больна, ненормальна — такая мысль иногда тоже возникала в сознании женщины.
Маленькая девочка Эмили отошла от кресла, возле которого до сих пор стояла, вцепившись в подлокотник, подошла к отцу, остановилась у его колена, глядя исподлобья на мать, крупную крепкую женщину, с руками, так часто причинявшими ей боль. Она подтягивалась ближе и ближе к отцу, который, казалось, этого не замечал. Неловким движением он опрокинул пепельницу и, пытаясь поймать ее налету, толкнул локтем Эмили. Она упала, как будто смытая потоком воды или сдутая порывом ветра, рухнула на пол лицом вниз, не вынимая пальца изо рта.
Монотонный голос продолжал перечислять обвинения, оскорбления, упущенные возможности. Ничто не могло положить конец этому бесконечному перечню, заткнуть фонтан эмоций, боли, вины. Маленькую девочку фактически обвиняли в том, что она родилась, чем причинила матери боль и хлопоты и положила начало длинной череде бедствий. Голос этот буквально грыз малышку, оставляя неизгладимые следы. Даже отзвучав, он оставил в памяти безобразные рубцы досады. Часто в повседневной жизни слышала я на грани восприятия горький голос, бесконечные жалобы, доносящиеся из-за стены.
Стоя у окна, я смотрела на Эмили, яркую привлекательную девушку, всегда собиравшую вокруг себя группу парней, впитывавших ее смех, ее болтовню, ее остроты. Она всегда следила за происходящим вокруг, казалось, воспринимала она и то, что происходило за ее спиной. Живо участвуя в жизни стаи, Эмили оставалась тем не менее изолированной от всех, привлекательность ее оказалась раковиной, спрятавшись в которую, она могла наблюдать, вслушиваться. На этот ее статус не влияло ни настроение, ни количество выпитого алкоголя. Казалось, из спины ее выпирал горб, который замечали лишь сама Эмили… и я, сейчас за нею следившая так внимательно, как никогда не могла следить вблизи, когда она сидела дома.
Эмили могла меня вообще не замечать. Кто знает, что она вообще замечала, кроме происходившего там, в стае. Раз или два она до меня все же снизошла. Странным взглядом удостоила она меня. Можно было подумать, что смотрит она так, как будто я не могу ее видеть. Как будто толпа заслоняла ее от меня. Эмили смерила меня долгим задумчивым взглядом, в котором не было враждебности, лишь отстраненность. Что-то напомнило ей, что и она является объектом наблюдения; последовала реакция: выраженная, четко распознаваемая улыбка, колючая и угловатая, сопровождаемая легким движением руки, отмашкой, настолько дружелюбной, насколько это допускала, позволяла ее толпа. Как только взгляд Эмили проследовал дальше, я перестала для нее существовать. Она вернулась туда, замкнулась в своей ситуации, стала пленницей положения.
Я следила за толпой, Хуго сидел рядом. Толпа тем временем выросла человек до пятидесяти. Скользнув взглядом по многочисленным окнам, из которых наблюдали за толпой обитатели квартала, я поняла то, что поняли и все другие зрители: скоро эта группа двинется прочь. Скоро ли? Уйдет ли с ними Эмили? Я стояла рядом с желтым зверем, не принимавшим моей ласки, но терпевшим мое присутствие, и сознавала, что однажды мостовая перед домами опустеет, муниципальные уборщики снова примутся приводить улицу в порядок, мыть, дезинфицировать, латать, а Хуго останется рядом. И я не оправдаю оказанного мне доверия.
По утрам Эмили сидела с желтым зверем, кормила его мясными субпродуктами и овощами, ласкала, бормотала что-то ему на ухо. Она забирала Хуго в свою постель, она любила его, в этом я не сомневалась. Но она не находила возможности включить его в свою жизнь на мостовой.
Однажды Эмили вернулась домой непривычно рано, когда жизнь на мостовой еще не набрала темп, когда еще не стемнело. Вошла она неуверенно, стараясь скрыть эту неуверенность от меня, и направилась к Хуго.
— Пошли, я тебя познакомлю.
Конечно, Эмили не забыла свою первую попытку. Но теперь ситуация изменилась. Она известный член сообщества, можно сказать, одна из основательниц: стояла у истоков стаи, помогала ее формировать.