Даже в домике у меня было неуютно и сыро. Я вывернул газовую горелку до отказа, зажег керосиновую лампу и две конфорки на плите, чтобы хоть как-нибудь рассеять чувство одиночества. По металлической крыше Росинанта стучал дождь. Что я ни доставал из своих припасов, все казалось мне несъедобным. Стало совсем темно, и деревья еще ближе подступили к машине. Сквозь дробный стук дождя мне слышались какие-то голоса, точно где-то за сценой гудели и глухо роптали людские толпы. Чарли было явно не по себе. Он не взлаивал, но то и дело принимался ворчать и тревожно поскуливать, что на него совсем не похоже, и отказался от ужина и не притронулся к воде — это он-то, который должен ежедневно выпивать количество жидкости, равное его весу, чтобы восполнить ее расход! Я окончательно покорился тоске, сделал себе два сэндвича с арахисовым маслом, лег в постель и принялся за письма, оделяя своим одиночеством всех, к кому адресовался.
Вскоре дождь кончился, стала слышна капель с деревьев, и я сам наплодил вокруг себя целое племя тайно грозящих мне опасностей. Да, населять тьму всякими ужасами — это мы умеем! Мы — такие просвещенные, уверенные в себе и признающие только то, что можно измерить и взвесить. Я знал совершенно твердо: темное, наседающее на меня, либо не существует, либо не представляет никакой опасности, и все-таки мне было жутко. Какими же страшными казались ночи в те времена, когда люди верили, что темные силы есть на самом деле и что от них не спасешься. Впрочем, нет, это не так. Если б я знал, что такие силы существуют, у меня были бы против них и оружие, и заклятия, и молитвы, и сговор с силами, столь же могущественными и готовыми принять мою сторону. А когда знаешь, что ничего такого нет, то чувствуешь себя беззащитным и боишься еще больше.
Много лет назад я купил маленькую ферму в горах Санта-Крус, в Калифорнии. И там в лесу было настоящее заколдованное озеро с темной родниковой водой, над которым смыкали вершины гигантские земляничные деревья. Если есть где на свете заколдованное место, то тут-то оно и было: сумеречный свет, едва пробивающийся сквозь листву, обманчивая перспектива… У меня тогда работал один горец с Филиппин, небольшого роста, смуглый, молчаливый, по национальности, вероятно, маори. Как-то раз, подумав, что слуга мой того племени, которое считает невидимое частью действительности, я спросил его, не боится ли он проходить мимо заколдованного места в лесу, особенно по ночам. Он сказал, что нет, не боится, потому что один знахарь давным-давно дал ему средство от злых духов.
– Покажи, какое, — попросил я.
– Это заклятье, — ответил он. — Надо говорить слова.
– А мне ты можешь их сказать?
– Могу. — И он затянул нараспев: — In nomine Patris et Fillii et Spiritus Sancti.[13]
– А что эти слова значат? — спросил я.
Он пожал плечами.
– Не знаю. Это от злых духов, и я их больше не боюсь.
Я отсеял смысл нашей беседы от путаницы ломаных испанских фраз, но про заговор это все точно, и действовал он у него исправно.
Лежа в постели той плачущей ночью, я изо всех сил старался читать, чтобы отвлечься от тоскливых мыслей, но в то время как глаза мои скользили по строчкам, мозг прислушивался к ночи. На грани сна я вдруг вздрогнул от нового звука — звука крадущихся, как мне показалось, шагов по щебенке. На кровати, у меня под рукой, лежал двухфутовый электрический фонарь, с каким охотятся на енота. Его ослепительного луча хватает по крайней мере на целую милю. Я встал, снял со стены ружье и, стоя в дверях Росинанта, снова прислушался. Шаги приближались. Тут Чарли издал свой предостерегающий рык, я распахнул дверь и залил всю дорогу светом. В нескольких шагах от меня стоял человек в резиновых сапогах и желтом дождевике. Мой фонарь пригвоздил его к месту.
– Что вам надо? — крикнул я.
У него, наверно, захватило дух с перепугу, потому что ответил он не сразу.
– Я иду к себе домой. Я живу здесь неподалеку.
И тут я почувствовал всю глупость, всю нелепость того, что наворотило мое воображение за последние часы.
– Не зайдете ли выпить чашку кофе или чего-нибудь покрепче?
– Нет, время позднее. Если вы перестанете слепить мне глаза, я пойду дальше.
Я тут же щелкнул выключателем, и человек исчез в темноте, до меня донесся только его голос:
– А собственно говоря, вы-то сами что здесь делаете?
– Ночую, — ответил я. — Остановился на ночевку. — И, едва добравшись до постели, уснул.
Когда я проснулся, солнце уже взошло и мир сверкал, будто переделанный заново. Миров бывает столько же, сколько обликов у дня, и как у опала сегодня совсем другой цвет и другой огонек, чем вчера, ибо день дню рознь, так меняюсь и я. Ночные страхи и чувство одиночества ушли куда-то далеко и почти не вспоминались.
Даже Росинант, грязный, засыпанный сосновыми иглами, на радостях весело прядал по щебенке. Теперь леса и озера вдоль дороги перемежались полями с рыхлой, рассыпчатой почвой, которую так любит картошка. Навстречу то и дело попадались грузовые платформы, уставленные пустыми бочками под картофель, а механическая картофелекопалка выворачивала из земли длинные ряды бледно-желтых клубней.
В испанском языке есть слово, которое я затрудняюсь точно перевести на английский. Это глагол «vacilar», существительное «vacilador». Vacilar — значит идти куда-то, не очень заботясь о том, дойдешь ли до намеченной цели, хотя путь твой лежит в том направлении. В такого vacilador’a часто превращался мой друг Джек Вагнер. Скажем, вздумается ему погулять по улицам Мехико-Сити, но не просто так, лишь бы пошляться, а как бы по делу, и мы придумывали какую-нибудь вещь, зная заранее, что ее в магазинах почти наверняка не сыщешь, и рыскали за ней по всему городу.
Мне хотелось для начала забраться под самый конец кровли штата Мэн, а оттуда повернуть на запад. Это придавало видимость плана моему путешествию, а в жизни все должно строиться по плану, ибо иного построения разум человеческий не приемлет. Кроме плана должна быть и цель, ибо бесцельных действий совесть человеческая страшится. Штат Мэн входил в план моей поездки, а целью ее был картофель. Если б я не увидел там ни одной картофелины, это не поколебало бы моего статуса vacilador’a. Но вышло так, что я столько ее повидал, этой картошки, что больше некуда. Передо мной предстали горы, океаны картофеля — такое его количество, что, казалось, населению земного шара не съесть этого и за сотню лет.
Я за свою жизнь много встречал по стране разного кочевого люда — индейцев, филиппинцев, мексиканцев, оки, — выезжающего из своих штатов на уборку урожая. Здесь, в Мэне, больше всего было французских канадцев, пересекших границу на время копки картофеля. Мне пришло в голову сравнение: Карфаген вел свои войны руками наемных солдат, а мы, американцы, призываем наемников на тяжелую и черную работу. Надеюсь, не настанет такой день, когда нас возьмут в полон народы не настолько спесивые, или обленившиеся, или изнеженные, чтобы склоняться к земле и подбирать с нее то, что мы едим.
Французские канадцы были народ кряжистый. Они разъезжали и разбивали лагеря семьями, а то и по нескольку семей сразу — может быть, целыми кланами: мужчины, женщины, юноши, девушки и даже ребятишки. Единственные, кто не собирал картофеля и не укладывал его в тару, — это грудные младенцы. Американцы же подкатывали на машинах и грузили на них набитые доверху бочки, орудуя лебедками и чем-то вроде кранов-укосин. Потом развозили урожай по овощехранилищам, до самого верху засыпанным снаружи землей, чтобы картофель не промерзал.
Знанием канадско-французского языка я обязан кинофильмам, чаще всего с участием популярных актеров Нелсона Эдди и Дженетт Макдональд, и оно сводится главным образом к употреблению восклицания: «Клянусь честью!» Как ни странно, но мне ни разу не пришлось слышать, чтобы кто-нибудь из этих сборщиков картофеля воскликнул: «Клянусь честью!», а ведь они, наверно, тоже видели те фильмы и, следовательно, знают, как надо говорить. Женщины и девушки ходили в брюках, большей частью вельветовых, и толстых свитерах, а голову повязывали пестрыми платками, защищая волосы от пыли, поднимающейся с полей при малейшем ветерке. Чаще всего эти люди ездили на больших грузовиках с брезентовым верхом, но попадались и прицепы, и автофургоны вроде моего Росинанта. На ночь кто устраивался спать в грузовиках и прицепах, кто разбивал палатки в живописных местах, и ароматы, исходившие от их костров, на которых они готовили ужин, свидетельствовали о том, что эти люди не утратили присущего французскому гению искусства варить суп.
К счастью, несколько таких палаток и грузовиков и два прицепа расположились на берегу прелестного чистого озера. Я остановил своего Росинанта в девяносто пяти ярдах от них, но тоже у самой воды. Потом поставил кофейник на огонь, вынес белье, которое тряслось в мусорном ведре уже два дня, и выполоскал его в озере. Неисповедимы пути, коими зарождается в нас то или иное отношение к незнакомцам! Я стоял с подветренной стороны от лагеря канадцев, и до меня доносился запах их супа. Кто мог знать, что это была за публика — может, убийцы, садисты, изверги, обезьяноподобные выродки, — но я ловил себя на мысли: «Какие симпатичные люди! Как великолепно держатся! Все красавцы, как на подбор! Вот бы с кем подружиться!» И все это лишь потому, что очень уж вкусно пахло супом.