Здесь показано, что любовь Энтузиаста — это не любовь бабочки, оленя и единорога, которые убежали бы, если б обладали знанием того, каковы ожидающие их огонь, стрела и аркан, но которые лишь чувствуют потребность в удовольствии; между тем как Энтузиастом руководит самая чуткая и дальнозоркая страсть, которая заставляет его больше любить этот огонь, чем иную прохладу, и больше любить эту муку, чем какую-либо радость, и больше любить эти узы, чем иную свободу. Ибо это зло не есть абсолютное зло и ложь, но в известной мере оно может посчитаться добром сообразно тому или иному взгляду; так, старый Сатурн в пожирании собственных детей видел закуску. Ведь это зло, с точки зрения вечности в абсолютном смысле, может почитаться добром или тем, что ведет к нему, поскольку этот огонь есть горячее желание божественных дел, эти стрелы суть впечатление от лучей красоты высшего света; эти оковы — только виды истины, которые соединяют нашу мысль с первоистиной, равно как и виды блага, которые соединяют и связывают ее с первым и высочайшим благом. К этой мысли я был близок, когда писал:
[13]
Так чист костер, зажженный красотою,Так нежны путы, вяжущие честь,Что боль и рабство мне отрадно несть,И ветер воли не манит мечтою.Я цел в огне и плотью и душою,Узлы силков готов я превознесть,Не страшен страх, в мученьях сладость есть,Аркан мне мил, и радуюсь я зною.Так дорог мне костер, что жжет меня,Так хороши силков моих плетенья,Что эта мысль сильней, чем все стремленья!Для сердца нет прелестнее огня,Изящных уз желанье рвать не смеет,Так прочь же, тень! И пусть мой пепел тлеет!
Всякая любовь (если она героическая, а не чисто животная, именуемая физической и подчиненная полу, как орудию природы) имеет объектом божество, стремится к божественной красоте, которая прежде всего приобщается к душам и расцветает в них, а затем от них, или, лучше сказать, через них сообщается телам; поэтому-то благородная страсть любит тело или телесную красоту, так как последняя есть выявление красоты духа. И даже то, что вызывает во мне любовь к телу, есть некоторая духовность, видимая в нем и называемая нами красотой; и состоит она не в больших или меньших размерах, не в определенных цветах и формах, но в некоей гармонии и согласности членов и красок. Это показывает известное, доступное чувствам, родство тела с духом у более острых и проницательных умов. Отсюда вытекает, что они легче и сильнее влюбляются, равно как легче перестают любить, и более сильно презирают, с той легкостью и с той напряженностью, которые могли бы быть в переменах у духа грубого; это и обнаруживает себя в некоторых движениях и в выраженных намерениях; таким образом, эта грубость передается от души к телу и заставляет его проявляться на тот же лад, как проявляется и прекрасное. Значит, красота тела обладает силой воспламенять, но отнюдь не связывать, она делает так, что любимый не в силах убежать, если не поможет милосердие, которого просят у духа честь, равно как благодарность, вежливость, нежность. Вот почему огонь костра, который охватывает меня, я назвал красивым, чистым, равно как нежными, благородными назвал узы, которые связывают меня.
Чикада. Не всегда следует так думать, Тансилло; иной раз, хотя мы и проявляем порочность духа, все же мы не перестаем быть воспламененными и связанными им; таким образом, хотя разум и видит зло и предосудительность подобной любви, он все же не в силах отбросить беспорядочное влечение. В таком именно состоянии был Ноланец, когда писал:
[14]
Увы, увы! Неистовая кровьПриказывает мне считать опоройТу муку неизбывную, которойКак счастием дарит меня любовь.Душа моя! Иль ты забыла время,Когда иным речам внимала ты?Зачем же ныне тирании бремя,Держащее в оковах маяты,Я больше, чем стремленье к воле, славлю?Довольно! Я свой парус ветру ставлю,Дабы, презрев и гавань и лазурь,В желанную нестись опасность бурь.
Тансилло. Это происходит, когда и то и другое душевное состояние ущербно и окрашено как бы одной краской, поскольку любовь возбуждается, горит и утверждается в силу соответствия. Таким образом, ущербные люди легко добиваются согласованных действий в общей своей ущербности. Пользуюсь случаем добавить еще то, что знаю по опыту: хотя душа раскрывает пороки, ненавистные мне, как, например, грязную скупость, подлейшую бездонную жадность, как у Данаид, неблагодарность за полученные милости и одолжения, любовь к лицам, во всех отношениях низким (из числа этих пороков более всего мне противен последний, потому что лишает надежды любящего, если он становится или уже стал более достойным и более приемлемым для любви), тем не менее не было случая, чтобы я не горел любовью к телесной красоте. Впрочем, любил я ее без благого стремления, поскольку от этого я испытывал не больше печали, чем чувствовал радость от ее немилости и нерасположения.
Чикада. Все же очень точно и уместно различие, которое делают между любовью и тяготеньем к добру.
Тансилло. Правильно, потому что мы желаем добра многим, то есть хотим, чтоб они были умными и справедливыми; однако мы не любим их, поскольку они несправедливы и невежественны; точно так же мы любим многих, потому что они красивы, но не желаем им добра, так как они его не заслуживают. И среди прочего, ценимого любящим, среди того, что не заслужено, первое, это — быть любимым; и хотя он не может воздержаться от любви, тем не менее его огорчает это и он выказывает свое сожаление, как выражено выше:
Увы, увы! Неистовая кровь Приказывает мне считать опорой Ту муку неизбывную.
В противоположном состоянии я бывал либо из-за другого, схожего телесного объекта, либо из-за воистину божественного субъекта, — об этом я и писал:
[15]
Хоть тяжкой мукой ты меня томила,Любовь, тебе я славу воздаю,За то, что ты мне сердце полонила,Проникнув через раны в грудь мою,Чтоб показать, как чудотворна силаВ том божестве, кому хвалу пою.Пусть для толпы мой жребий непригляден,Надеждой нищ, а вожделеньем жаден, —Ты помогай мне в подвиге моем!И если даже цель недостижима,Иль второпях душа несется мимо,Я счастлив тем, что мчит ее подъем,Что ввысь всегда меня ты устремляешьИ из числа презренных отделяешь.
Любовь пишущего здесь в самом деле героическая и божественная, и в качестве таковой мне хочется понять ее, хотя он и признает, что из-за нее подвержен многим мукам; ведь всякий любящий, разъединенный и отделенный от любимой (с которой, поскольку он соединен страстью, постольку хотел бы быть соединенным в действительности), пребывает в горе и в печали; он мучается и волнуется не потому, что любит (если только чувствует себя охваченным достойнейшей и благороднейшей любовью), но потому, что лишен удовлетворения, которое получил бы, если бы соединился с целью своего стремления. Печалится он не из-за желания, которое поддерживает в нем жизнь, но из-за тяжести усилия, мучающего его. Потому-то некоторые в силу этой представляющейся злою судьбы считают его в таком положении несчастным, как осужденного на подобную муку; но сам он из-за этого не перестает признавать свою обязанность в отношении Амура и продолжает воздавать ему почет, потому что тот показал очам его ума вид умопостигаемого, при помощи которого в этой земной жизни, в этой телесной темнице, в подчиненности этим нервам и в сдерживаемости этими костями ему дана возможность созерцать божество более возвышенно, чем если бы были открыты другие виды и подобия божества.
Чикада. Следовательно, божественный и живой объект, о котором он говорит, есть более высокий вид умопостигаемого, чем он мог бы получить по своему представлению о божестве, а отнюдь не какая-нибудь телесная красота, которая затемнила бы его мысль, как это бывает, когда она явлена поверхностным чувством.
Тансилло. Правильно, потому что никакая чувственная вещь, ни виды ее не может подняться до подобного достоинства.
Чикада. Каким же образом этот вид — божество — выявляется при помощи объекта, если, как мне представляется, истинный объект и есть само божество?
Тансилло. Именно там-то и находится искомый объект, последний и совершеннейший, а не в этом состоянии, где можно лицезреть бога лишь по тени и по отражению в зеркале, в силу чего он может быть лишь некоторым подобием объекта — не той телесной красоты и превосходства, которые могут быть образованы и приобретены силою чувства, но той, какая может быть образована в уме силою мысли. Тот, кто находится в подобном состоянии, теряет всякого рода любовь и уважение — как чувственные, так и умопостигаемые, потому что такое соединение с помянутым светочем делается само этим светочем и, следовательно, делается само богом. Ведь оно сосредоточивает в себе божество, пребывая в боге с помощью того намерения, которым оно проникает в божество (в меру возможности), и так как бог пребывает в нем, поскольку, проникнув и приобщившись к нему (в меру возможности), принимаешь и понимаешь его в этом приобщении. А этим видом и подобием питается человеческий ум из этого более низкого мира, но не без того, чтобы ему не было дано созерцать более чистыми очами красоту божества. Так бывает с тем, кто занят каким-либо прекраснейшим и изукрашенным зданием и, рассматривая в нем одно за другим, любуется; он чувствует удовлетворение, питается благородным удивлением; но если затем он видит, что пришел господин этих творений, наделенный несравнимо большей красотой, то рассматривавший покидает всякую заботу и мысль об этом здании и весь отдается созерцанию того господина. Вот, значит, какова разница между этим состоянием, где мы видим божественную красоту в умопостигаемых видах, извлеченных нами из следствий, деяний, искусных обработок, теней и подобий ее, и между другим состоянием, где нам дано рассматривать ее в ее собственном присутствии.