По этой причине Пушкин, которому вторая часть главы, по-видимому, была уже мысленно ясна, мог сразу перейти к поединку Онегина с Ленским.
Собственно, так он поступал и ранее. Например, при работе над «сном Татьяны» строфы XV–XVII (описание шалаша-хижины, в которую приносит Татьяну медведь) были пропущены и написаны только после строф XVIII–XX. Причина та же: в пропущенных первоначально строфах развитие сюжета замедлено, и Пушкин, оставив их «на потом», перешел к окончанию эпизода, вплоть до фрагмента строфы XXI, который мы уже приводили («Спор громче, громче; вдруг Евгений…»)[90].
Таким образом, вторая часть шестой главы была написана, по нашему предположению, раньше первой ее части и раньше, чем вторая часть главы пятой (описание именин Татьяны).
По-видимому, к концу июля 1826 года, когда до Михайловского дошла весть о смерти Амалии Ризнич, вторая часть главы шестой (поединок Онегина с Ленским) была вчерне завершена. Воспоминания о безвременно ушедшей возлюбленной, о муках ревности, пережитых Пушкиным когда-то подле нее, послужили творческим импульсом для работы над первой частью главы, ведущая тема которой оказалась созвучной охватившим его воспоминаниям.
«Интерес к психологии ревности», отмеченный Лотманом в связи с приведенными нами выше стихами строфы III главы шестой, сопряжен был с воспоминаниями о Ризнич.
Эта часть главы (до строфы XX IV) была написана до внезапного отъезда в Москву в ночь с 3-го на 4-е сентября 1826 года[91].
Затем в ноябре того же года (после возвращения из Москвы и перед новым отъездом туда) с 9 по 22 число была дописана глава пятая, ее вторая часть – описание именин Татьяны.
Вот почему уже 1 декабря, находясь в Пскове в связи с дорожной аварией и полученными в результате нее травмами, Пушкин пишет Вяземскому: «Во Пскове вместо того, чтобы писать 7-ю главу Онегина, проигрываю в штос четвертую…».
Это означает, что пятая и шестая главы романа уже написаны.
Более того, в период с 19 декабря 1826 года (дата приезда Пушкина в Москву) по 5 января 1827 года Пушкин читает шестую главу в кругу друзей, о чем сообщает Вяземский в письме А. И. Тургеневу от 6 января 1827 года: «Есть прелести образцовые. Уездный деревенский бал уморительно хорош. Поединок двух друзей, Онегина и Ленского описан превосходно…», – и особенно отмечает строфу XXXII, где Пушкин сравнивает смерть Ленского «с домом опустевшим: окна забелены, ставни закрыты – хозяйки нет, а где она, никто не знает. Как все это сказано, как просто и сильно, с каким чувством»[92].
Такой представляется нам последовательность работы над пятой и шестой главами романа в 1826 году в Михайловском.
Подводя итоги нашим размышлениям, остановимся на том убеждении, что в сравнительно размеренную жизнь Пушкина в конце июля 1826 года вторглись два ошеломивших его известия:
24 июля – о казни декабристов,
25 июля – о смерти Амалии Ризнич (XVII, 248).
Эмоциональный всплеск, вызванный этими известиями в сознании Пушкина, не мог не отразиться в работе над первой частью главы шестой «Евгения Онегина», ведущей темой которой была тема ревности. Рукописи главы впоследствии были уничтожены автором. Гипотетические причины такого поступка изложены нами выше. Отчетливый след не полностью дошедшего до нас творческого порыва представляют собой те несколько черновых и беловых автографов шестой главы, на которых мы здесь останавливались.
В описании рабочей тетради Пушкина, в которой создавалась глава шестая, сообщается, что из нее (до появления в ней жандармской нумерации в феврале 1837 года) было вырвано 34 листа[93]. Скорее всего, именно на этих листах и были записаны строфы шестой главы.
2003
Неосуществленный замысел Пушкина
(Прототипы героев повести о «Влюбленном бесе»)
В 1829 году в альманахе Дельвига «Северные цветы» была опубликована (под псевдонимом Тит Космократов) повесть В. П. Титова «Уединенный домик на Васильевском». История ее создания такова: в 1828 году Пушкин неоднократно рассказывает в кругу друзей некий фантастический сюжет, затем охотно просматривает и даже слегка поправляет его запись, сделанную по возвращении домой одним из слушателей (Титовым), затем Дельвиг настойчиво предлагает Титову напечатать появившуюся на свет таким необычным образом повесть в своем издании, что и происходит на самом деле.
Все это очень странно. Во всем ощущается какой-то не вполне понятный нам умысел. Можно даже предположить, что в пушкинском рассказе содержались какие-то намеки или ассоциации, весьма небезопасные для него в случае их публичного распространения под его именем, да еще и в первозданном, так сказать, виде, не подвергшемся искажению под пером Титова.
Предположению нашему находим неожиданное подтверждение у первого профессионального пушкиниста П. В. Анненкова. Рассказывая о серии «адских» рисунков, обнаруженных им в автографах поэта начала 1820-х годов, он назвал эти рисунки «предтечами и, так сказать, живописной пробой серьезного литературного замысла»[94], замысла, так и оставшегося неосуществленным. До нас дошли лишь отдельные подступы к нему: сами рисунки, план повести о «Влюбленном бесе», стихотворные наброски к замыслу о Фаусте, «Сцена из Фауста», петербургская повесть «Уединенный домик на Васильевском», записанная Титовым. О самом же замысле «адской» повести (или поэмы) и о прототипах ее действующих лиц Анненков оставил, в частности, такое замечание: «…в числе грешников, варящихся в аду, и в сонме гостей, созванных на праздник геенны, явились бы у Пушкина некоторые лица городского кишиневского общества и наиболее знаменитые политические имена тогдашней России»[95].
Современный исследователь Л. С. Осповат в работе о «Влюбленном бесе» подверг это сообщение Анненкова сомнению, добавив при этом: «Однако уверенность, с которой Анненков делает свое заключение, заставляет подозревать, что он располагал какими-то заслуживающими доверия сведениями»[96].
Какие же современники могли послужить Пушкину прототипами действующих лиц неосуществленного им произведения?
В этом мы и постараемся теперь, по мере наших ограниченных за давностью лет возможностей, если не разобраться, то хотя бы обрести некоторую ясность.
1В ахматовских заметках о «Домике» имеются очень важные наблюдения, без которых сегодня не обойтись. Например, это: «В старый план адской повести он вложил многое из своего настоящего и недавнего прошлого»[97].
Ахматова имела в виду датируемый пушкинистами 1821–1823 годами план неосуществленного замысла повести «Влюбленный бес» (мы рассмотрим его позже), а под «настоящим и недавним прошлым» – драматические отношения поэта с А. А. Олениной и А. Ф. Закревской в 1828 году. Она, в частности, обратила внимание на то, что описание интерьера графини И. в «Домике» напоминает подобное же описание в «Бале» Баратынского и дала этому следующее, весьма правдоподобное, объяснение: «Я не думаю, что рассказчик (Пушкин или Титов) восходит к “Балу” Баратынского, здесь мне чудится нечто иное: воспоминание двух любовников вамп-Закревской об ее покоях, где она их принимала»[98].
Соображение об отражении в повести «настоящего и недавнего прошлого» Пушкина позволило Ахматовой утверждать, что «Пушкин – Павел, Оленина – Вера, Закревская – гр. И. (вамп)»[99]. При этом она добавила: «…я пока не вижу Варфоломея»[100]. Впрочем, чуть дальше она обращает внимание на некоторые внешние приметы этого героя, содержащиеся в финале титовской повести: «Безумие Павла совпадает с реальным “безумием” М. А. Дмитриева-Мамонова. Политический характер не то гамлетовского, не то чаадаевского помешательства. Белокурый высокий молодой человек с серыми глазами (?), вероятно, внешность Варфоломея»[101]. И затем весьма интригующая параллель находится ею и для Варфоломея:
«Лотман считает, что сумасшествие Мамонова было вроде гамлетовского (во всяком случае, вначале) или чаадаевского. В 1826 году Мамонов отказался присягать Николаю I. С ним обошлись как с душевнобольным, но держали как арестанта, Мамонов уехал в свою подмосковную, отрастил бороду, сделался человеком-невидимкой, подписывал бумаги не своим именем, запрещал упоминать при нем о государе, государыне и вел. князьях, избил лакея (все это делал и Павел “Домика”).
Кроме того, Павел приходил в исступление при виде (где он его брал в своей подмосковной?) высокого белокурого молодого человека с серыми глазами.
Весьма таинственный блондин!
Но здесь нельзя не вспомнить, что Пушкину была предсказана гибель от белокурого человека, а что Николай I был совсем белокурым и у него были серые глаза. (…) NB. (И опять, что Мамонов запрещал упоминать при нем о государе)»[102].