— Ты со всеми успел познакомиться, — сказал Биральбо, когда мы беседовали в Мадриде. — С Малькольмом, с Лукрецией. И даже с Туссеном Мортоном.
— В этом нет никакой особой заслуги, — ответил я. Ну и пусть Биральбо иронизирует надо мной и улыбается так, как можно улыбаться, только если знаешь все на свете. — Мы жили в одном городе, ходили в одни и те же бары.
— Были знакомы с одними и теми же женщинами. Помнишь секретаршу Мортона?
— Флоро Блум был прав. На нее раз посмотришь — не забудешь никогда. Она вроде ледяной статуи. А под кожей светятся синие жилки.
— Настоящая сука, — резко сказал Биральбо. Он очень редко употреблял такие слова. — Помнишь, как она смотрела на меня в «Леди Бёрд»? Точно так же она смотрела, когда ее шеф с Малькольмом едва не прикончили меня. Меньше года назад, в Лиссабоне.
Биральбо как будто тут же раскаялся в своих словах. У него это было вроде особого приема или привычки: он говорил что-нибудь, а потом отводил взгляд и улыбался, словно такая улыбка и взгляд позволяли собеседнику не верить тому, что было произнесено. На его лице появлялось то же выражение, какое бывало, когда он играл в «Метрополи-тано»: выражение сонливости и небрежности, спокойная холодность свидетеля собственной музыки или собственных слов, столь же несомненных и мимолетных, как только что сыгранная мелодия.
Снова о Туссене Мортоне и его светловолосой секретарше Биральбо заговорил нескоро. Это случилось в последний вечер, когда мы сидели у него в номере. Биральбо держал в руке револьвер и что-то высматривал через занавеску на балконе. Он не казался испуганным, просто ждал, неподвижно и сосредоточенно глядя на улицу, где на углу перед «Телефоникой» толпились люди, и был столь же погружен в ожидание, как тогда, когда считал дни с последнего письма Лукреции.
В то время он еще не знал этого, но приезд Билли Свана был первым предвестником ее возвращения. Через несколько недель после того, как трубач уехал, появился Туссен Мортон: он тоже прибыл из Берлина — той невероятной точки земного шара, где Лукреция продолжала оставаться реальным человеком.
В моих воспоминаниях то лето сводится к нескольким ленивым сумеркам с пурпурно-розовым небом над морем вдалеке и нескольким долгим ночам, когда выпивка обретала теплоту предрассветного дождика. С наступлением вечера в «Леди Бёрд» заходили стройные блондинки-иностранки с пляжными сумками в руках, в открытых сандалиях, со следами соли на икрах и слегка покрасневшей от солнца кожей. Флоро Блум, наполняя бокалы, рассматривал их из-за стойки с нежностью фавна. Он облюбовывал какую-нибудь одну девушку, обращал мое внимание на ее профиль или взгляд, иногда даже выискивал в ее поведении знаки благосклонности. Сейчас все эти девушки, даже те, кто раз или два оставались со мной и с Флоро после закрытия бара, вспоминаются мне как неясные наброски с модели, которая сочетала в себе все достоинства, рассеянные в каждой из них, — с бесстрастной высокой и ледяной секретарши Туссена Мортона.
Поначалу Биральбо не обратил на нее внимания — он тогда не засматривался на женщин, и, если Флоро или я просили взглянуть на какую-нибудь девушку, которая нам особенно нравилась, он с удовольствием указывал на ее мелкие недостатки: говорил, например, что у нее короткие пальцы или слишком толстые щиколотки. На третий или четвертый вечер — блондинка с Туссеном Мортоном всегда приходили в одно и то же время и садились за один и тот же столик рядом со сценой — Биральбо, окидывая взглядом посетителей, вдруг заметил в лице этой незнакомки нечто, напомнившее ему Лукрецию. Он стал часто оборачиваться в ее сторону в поисках подмеченного выражения лица, но оно больше не повторилось. Быть может, его и не было вовсе: это память заставляла Биральбо видеть во всех женщинах какой-нибудь намек на черты, взгляд или походку Лукреции.
В то лето, рассказал мне Биральбо два года спустя, он пришел к пониманию, что музыка должна быть холодной, абсолютной страстью. Он снова стал играть регулярно, почти всегда один и почти всегда в «Леди Бёрд», и стал замечать в своих пальцах струение музыки — поток, бескрайностью и спокойствием похожий на течение времени. Он отдавался этому потоку, как отдаются скорости автомобиля, с каждым мгновением двигаясь быстрее, повинуясь цели, импульсу тьмы и расстояния, подчиняясь только разуму, только инстинкту удаляться и бежать, не зная другого пространства, кроме того, что выхватывают из темноты фары — это как ночью мчаться на полной скорости в одиночестве по незнакомому шоссе. До тех пор его музыка была исповедью, всегда кому-то адресованной — Лукреции ли, самому ли себе. Теперь он чувствовал, что музыка постепенно становится для него способом разгадывать загадки, что он, играя, перестал то и дело спрашивать себя, что подумала бы Лукреция, если бы услышала это. Одиночество шаг за шагом избавляло его от призраков прошлого: иногда, проснувшись и просто полежав немного в кровати, он с удивлением обнаруживал, что прожил несколько минут, не вспоминая о ней. Она даже почти перестала ему сниться, а если и снилась, то со спины либо против света, так, что ее лицо ускользало от него или вообще оказывалось лицом другой женщины. Во сне он часто бродил по выдуманному ночному Берлину со светящимися небоскребами, с красными и синими фонарями над глазурованными изморозью тротуарами, по пустынному городу, в котором Лукреции тоже не было.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
В начале июня он написал ей последнее письмо. Через месяц, открыв почтовый ящик, он обнаружил то, чего не видел уже давно и чего ждал уже скорее по глубоко въевшейся привычке, чем осознанно: длинный конверт с полосками по краям, на котором были написаны имя и адрес Лукреции. И только жадно разорвав конверт, он понял, что это — то самое письмо, которое несколько недель назад написал он сам. На конверте была какая-то отметка, закорючка, сделанная красным карандашом, а всю обратную сторону пересекала надпись по-немецки. Кто-то в «Леди Бёрд» перевел ему: «Адресат по указанному адресу не проживает».
Он перечитал собственное письмо, совершившее такое длинное путешествие, чтобы вернуться к нему, и без горечи подумал, что уже почти три года пишет самому себе и пора начинать новую жизнь. В первый раз со времени знакомства с Лукрецией Биральбо отважился представить, каким был бы мир, если бы ее не существовало, если бы они не встретились. Но достичь совершенного забвения, его бессмысленного восторга Биральбо удавалось, только выпив стакан джина или виски и сев за фортепиано в «Леди Бёрд». В один из июльских вечеров перед его взглядом предстало лицо, случайный образ, который подействовал на память, как рука, прикоснувшаяся к шраму и невольно воскресившая давно утихшую боль раны.
Секретарша Туссена Мортона смотрела на него, как смотрят на стену или безлюдный пейзаж. В следующий раз Биральбо увидел ее всего через несколько часов, той же ночью, на станции пригородного поезда. Станция была грязная и плохо освещенная, там пахло разорением, как всегда пахнет в вестибюлях станций перед рассветом, но блондинка сидела на скамейке, словно на диване в бальной зале — спокойная и безразличная к окружающему, с кожаной сумкой и папкой на коленях. Рядом сидел Туссен Мортон, жуя сигару и улыбаясь грязным стенам станции и Биральбо, забывшему, что видел этого человека в «Леди Бёрд». Быть может, улыбка Мортона означала приветствие, но Биральбо предпочел ее не замечать — ему не нравились проявления симпатии со стороны незнакомцев. Он купил билет и остался ждать поезда на перроне, слушая приглушенные голоса этой парочки: они о чем-то живо переговаривались на совершенно непонятной смеси французского с английским. Иногда сдержанный шепот — так шепчут в больничном коридоре — прерывал раскатистый мужской хохот и наполнял пустынную станцию грохотом. Биральбо с некоторым отвращением заподозрил, что этот человек смеется над ним, но оборачиваться не стал. Потом те двое замолчали довольно надолго — Биральбо понял, что за ним наблюдают. Они не двинулись, когда приехал поезд. Уже сидя в вагоне, Биральбо в открытую посмотрел на них из окна и встретил непристойную улыбку Туссена Мортона, который покачивал головой, будто бы прощаясь с ним. Когда поезд начал медленно отъезжать от станции, Биральбо увидел, что они поднялись. Наверное, сели в поезд двумя или тремя вагонами дальше Биральбо, потому что той ночью он их больше не видел. Он подумал, что эта парочка могла бы ехать в приграничный Ирун, и еще до того, как открыл дверь в квартиру, совершенно забыл о ней.