— Механизм я себе представляю так, — ответил он. Мышление внезапностями, эвристическое — от слова «эврика», что это такое? Это следствие тоски. Тоска — это несформулированная цель. Но ведь несформулированная цель — это просто очень сложная потребность, к которой сразу и слов не подберешь. Но она есть. А ежели она есть, следовательно, она возникает по каким-то законам, которые ее вызвали. Но ведь наш мозг — это не только орган, который осознает законы, он еще и соответствует этим законам, построен по этим законам, вызван к жизни этими законами, создан этими законами. Когда наша потребность превышает какой-то порог, эти законы, вызвавшие глубинную потребность, сами отпечатываются в мозгу, как на фотопластинке, и тогда мы говорим — внезапное открытие. Я счастлив, что у Эйнштейна я нашел такое признание: «Открытие не является делом логического мышления, даже если конечный продукт связан с логической формой».
Я был доволен, не смейтесь, даже почти счастлив. Я видел его серьезным, и об идеях его стоило подумать. Явно.
Я шевельнулся. Скрипнула паркетина. Он быстро обернулся.
— А… — сказал он спокойно. — Сейчас кончу.
— Добрый день, — сказал я и кашлянул.
— Если отбросить всякую клоунаду, чем вы интересуетесь на самом деле? — спросил он в микрофон. — Без дураков, понимаете?
— Я занимаюсь соотношением творческого акта и обычного мышления, — ответил он.
Он посмотрел в белесое от солнца небо и сказал:
— У Шекспира есть выражение: понять — значит простить. Но не кажется ли вам, что понять — значит упростить?
Он помолчал:
— …И не только в том смысле упростить, что к абсолютной истине можно только стремиться, а еще и в том смысле, что тот, кто упрощает проблему, должен быть сложнее самой проблемы. Иначе он упростить-то упростит, но ничего не поймет, кроме своей фальшивой схемы. А потому, чтобы человеку понять самого себя, ему надо как-то стать сложней собственного мозга, вот ведь какая штука. А как это сделать, вы мне не подскажете? Мы вот наблюдаем поведение друг друга и свое и стараемся понять. Но ведь в наблюдении участвует наш мозг, а он упрощает все, что понимает. Ведь понять — значит простить, так мы договорились.
Мне показалось, что он ждет ответа от магнитофона. Даже жутковато стало.
— Но вот приходит акт творчества… — сказал он медленно. — …И его не уследить… И результаты его всегда неожиданны… Не означает ли это, что в этот момент наш мозг на мгновение становится сложней обычного?
У меня шевельнулась догадка, от которой я сразу задохся. Но потом понял — чепуха.
— Не означает ли это, что в момент творчества наш мозг и физиологически и энергетически сложнее нашего обычного мозга?… — сказал он. — Как вы считаете?
И выключил магнитофон.
19. — ВЕРИТЕ? — СПРОСИЛ ОН
— Все. Пока, — сказал он и вытер лоб. — Потом надо будет еще сказать об Уоллесе, чтобы перейти к главному. А то все забывается.
— При чем тут Уоллес? — спросил я.
При чем тут Уоллес? Старая, тяжелая для науки история. Соратник Дарвина, который самостоятельно пришел к теории эволюции, а потом самостоятельно от нее отказался потому, что не смог ответить, откуда, с точки зрения эволюции, у человека человеческий мозг. В науке не любят вспоминать эту историю.
Он сказал:
— Если более сложный организм происходит от менее сложного, если приспособление к среде происходит за счет случайных изменений в организме, если случайные изменения могут дать только минимальное преимущество новому виду, если случайные изменения должны соответствовать новым условиям, чтобы вид сохранился, то для образования человеческого мозга не было у человека ни времени, ни условий, ни предшественников, ни, что самое главное, нужд. Откуда этот феномен, единственный в природе — мозг, не порожденный реальными нуждами эволюции?
В науке не любят вспоминать эту историю потому, что и сейчас точного ответа на этот вопрос наука не знает.
— Ну вот, все ясно, — сказал я. — Признаете вмешательство сверхъестественных сил. Как Уоллес. Приятно поговорить с культурным человеком.
— Нет, — сказал он. — Не признаю. Я верю в эволюцию. Только вот Уоллес изучал самые отсталые племена — почти пещерных людей — и написал: «Оказалось, что умственные способности их намного превышают необходимость… то есть нехитрые способы добывания пищи… а их мозг мало чем уступает мозгу рядового члена наших научных обществ… Таким образом, природой создан инструмент, намного превосходящий нужды своего обладателя».
Насчет членов научных обществ — это предназначалось мне.
— Зря вы стали ворошить эту историю с Уоллесом, угрюмо сказал я. — Успеха вы здесь не добьетесь. Только закроете себе путь в науку. На этом деле ломали себе шею люди не чета вам.
— Ученые, — сказал он.
— А зачем вам, собственно, понадобился Уоллес? — спросил я и тут же догадался. — Ага, понятно. Залетевшее откуда-то человечество, забывшее свою родословную. Значит, эволюция, только не земная, а где-то на другой планете. Стоит встать на эту точку зрения, и объясняются факты, доселе необъяснимые. А отсюда соблазнительная мысль — не является ли человек существом, прочно забывшим, на что он годен. А творчество — это внезапные воспоминания.
— Нет, — сказал он. — Я в фантастику не верю.
Помолчали.
— Тогда так, — сказал я, — либо вы против теории эволюции, либо вам кажется…
— …Да, кажется, — сказал он. — Кажется, я нашел ответ на этот вопрос — откуда у человека мозг.
— Каков же этот ответ?
И тут он мне рассказал. Хотите верьте, хотите нет, но это была самая странная идея из всех, какие мне когда-либо приходилось слышать.
Идея сводилась к следующему.
Если мы верим в эволюцию, то мы должны верить, что и сами ей подвержены. Тут две трудности. Первая — в каком направлении идет эволюция, если нам для приспособления к среде надо менять только орудия и отношения, а не свою биологию. Вторая — можем ли мы, будучи частицами потока, понять, куда движется река. Но дело в том, что мы — частицы, обладающие самосознанием, и мы заметили — развитие в природе движется то плавно, то скачками. Скачки бывают двух родов. Первый — когда происходит мутация — случайное, но закрепленное и необратимое изменение — тогда мы говорим о новом виде; и второй, качественный, в пределах одного вида, связанный с циклами его развития, типа: зерно — стебель — зерно. Оба эти вида связаны друг с другом. Мутация, происшедшая, скажем, от удара частицы, происходит у той особи, которая была подготовлена к этому, то есть в ней накопились качества, которым для кристаллизации в новый вид нужен лишь толчок. Мало того. Должны накопиться и внешние условия, при которых обнаруживается, что существо, уродливое для прежних условий, для новых подходит как нельзя лучше и есть существо перспективное. Родился новый вид, гармоничный к новым условиям. Но новый вид — это новое нарушение биологического баланса в природе. Поэтому он вступает в борьбу межвидовую и внутривидовую. Межвидовая сохраняет вид в целом, внутривидовая шлифует качества вида. Но шлифовка качеств — это специализация породы. Она гармонична к данным условиям и не подходит к другим. Порода консервативна потому, что специализирована. Пусти болонку в лес — она погибнет. Скачок другого рода — это качественное цикличное изменение вида. Сеем зерно — оно дает стебель. Потом из стебля опять родится зерно. Оно порождено первым, но через стебель и потому отличается от первого. Чтобы из стебля получилось зерно, надо, чтобы в стебле были заложены качества, которые могли реализоваться в зерно. Если их нет, зерна не будет. Кроме того, нужна способность стебля к развитию, то есть способность приспособления к среде. Поэтому рост — это постоянное приспособление ко все время изменяющимся в известных пределах условиям. Поэтому так сложен рост и часто мучителен. Теперь возьмем человека. От всех животных видов он отличается прежде всего мозгом. Именно в этом проявилась мутация, сделавшая его особым видом. Вероятно, у той особи, у которой изменение мозга стало наследственным, было больше всего внутренних предпосылок стать человеком и так сложились внешние условия, что она не погибла, то есть условия были благоприятными для разворачивающихся возможностей нового мутанта. Произошла встреча внешних и внутренних возможностей. И это был период, когда невероятная сообразительность человека сделала его царем природы. Поэтому можно предположить, что золотой век действительно существовал. Счастливый исторический момент, когда закладывалось зерно общества. Но так было до той поры, пока нехитрые потребности не превышали возможностей. Как только начали исчерпываться естественные возможности проще, когда пищи стало не хватать для всех, — началась эволюция общества от родового строя до государства. Это был рост мучительный, как рост стебля в дурную погоду, потому что индивиды вступали в самые различные общественные комбинации, чтобы спасти себя и своих близких. Потому что жила память о золотом веке, который постепенно переносился в будущее, а с отчаяния даже — в загробный мир. Но обнаружилась странная вещь. Оказалось, что мозг человека, помимо сообразительности, то есть способности к абстрактному мышлению и логике, обладает еще одним странным качеством. При каких-то неизученных и неуследимых условиях он способен к акту творчества, о механизме которого я уже высказывал догадку: это непосредственное осознание законов и их возможных комбинаций для создания ценностей, не имеющих прецедентов в природе. Я не знаю, нужна ли для этого мутация вида или достаточно внутривидового изменения, чтобы произошел скачок, равный осознанию человеком своей способности мыслить отвлеченно. Я знаю только одно. Что если сейчас бывают моменты творчества и это самые счастливые для человека моменты, когда он на мгновение вступает в гармонию с собой, с миром и с законами, им управляющими, то только нехватка какого-то последнего условия мешает ему жить в этой гармонии все время. Но если есть предпосылками, то, значит, есть надежда на реализацию, а значит, опять возможен золотой век, где человечество будет в состоянии охватить сущность необходимых для него явлений. Мы идем к этому. Массовидность творчества говорит об этом. Нужен какой-то последний толчок. Наука должна найти его. Поэзия должна создавать предпосылки для счастливой встречи с ним. Мы сейчас люди стебля, но уже завязывается зерно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});