Легкий храп свидетельствовал о том, что она уснула. Людо вышел за полотенцем и возвратился на цыпочках полюбоваться своей работой — десять присосавшихся, как улитки, банок, десять заключенных в них комочков ваты, десять кругов побагровевшей кожи, а вокруг — золотистая, столь чувствительная к холоду кожа, вздымавшаяся от ровного дыхания.
Склонившись над кроватью, с пересохшим горлом, он тихонько протянул руку, чтобы дотронуться, коснуться хотя бы раз своей уснувшей матери. Он уже чувствовал, как тепло обнаженного тела поднимается к его пальцам, но в этот момент Николь проснулась.
— Что это ты там делаешь?.. Я вся замерзла. Впрочем, пожалуй, уже хватит, снимай–ка их.
После того как банки были убраны, спина стала напоминать витрину мясной лавки.
— Давай, отвернись и закрой глаза.
Он отвернулся, но глаза его остались открытыми, и он с бьющимся сердцем напряженно всматривался в рисунок на обоях.
— Готово, теперь отнеси банки… Тебе везет, у тебя никогда не бывает насморка.
Она снова надела ночную рубашку. Людо заметил, что верхняя пуговица не застегнута.
— У меня так насморк от любого сквозняка. Когда я была маленькой. то постоянно болела бронхитом. Доктор ничего не мог понять. Потом мне стали ставить горчичники, но они жгли кожу, и я их не любила. И ингаляции тоже не любила. Я задыхалась под салфеткой. Мне тогда было девять лет… или десять… Тебе–то сколько сейчас?
— Мне? Пять лет.
— Да нет же, дурачок, тебе не пять лет. Тебе уже восемь. Восемь лет!.. Надо же. восемь лет назад…
Голос ее как бы надломился и затих.
… Ну и жара была тем летом! Невозможно было идти по дороге, асфальт прилипал к подошвам. Восемь лет!.. Мы купались по десять раз на день, но все равно было так же жарко. Я ходила на пляж с Мари–Жо. Она теперь, кажется, торгует на аукционе… Ветра не было целыми месяцами, ни малейшего дуновения, мы ждали грозы как избавления, ели мороженое в кафе «Ле Шеналь»… Посмотри–ка на меня…
Но когда Людо поднял голову, пытаясь поймать взгляд матери, она вдруг рухнула на подушки, лицо ее побледнело, ноздри вздрагивали; между обескровленными губами были видны плотно сжатые зубы.
— Уходи, — произнесла она чуть слышно.
IV
Зима ввергла Бюиссоне в оцепенение. Первоначальная неразбериха уступила место монотонности семейного бытия с его постепенно укоренявшимися привычками. Николь, принявшаяся было хозяйничать, несколько раз сожгла жаркое, по невнимательности испекла суфле из штукатурки, забыла на газовой плите выварку, так что та расплавилась, кроме того, она едва справлялась с мытьем посуды — и в конце концов переложила все эти заботы на Людо. Проблема с продуктами была решена с помощью огромного холодильника, который она купила, даже не посоветовавшись с Мишо. Тот удивлялся, постоянно видя своего пасынка за работой.
— Надо же его чем–то занять, — отвечала она. — Когда он занят, то хотя бы не кричит.
Ночные стоны Людо служили постоянным предметом обсуждения. «Если он того, его надо показать доктору», — говорил Мишо. Чтобы не быть голословной, Николь, не раздумывая, будила посреди ночи мужа и Татава, и они, в пижамах, втроем входили в комнату несчастного и смотрели, как тот, одетый, лежит, свернувшись, на полу и жалобно, протяжно стонет во сне. «Он еще сильнее стонал, когда жил в булочной. И даже скрежетал зубами…» Затем Николь принималась трясти сына: «Ты прекратишь или нет? Не очень–то сладко ты поешь!.. Да замолчи же наконец!» Людо вскакивал. «Мне он не мешает, — говорил Татав. — И потом, папа все равно храпит громче…»
На Рождество Мишо захотел устроить праздник — настоящий праздник в честь своей прекрасной супруги и своего нового сына. Николь вначале, казалось, обрадовалась и согласилась, но затем передумала. Она ни за что не хотела приглашать своих родителей. А если их не будет, то зачем тратиться? Мишо допытывался, по какой такой причине Бланшары не захотят по–семейному отпраздновать Рождество. «Они уже не в том возрасте для таких дел!» Но поскольку Мишо требовал объяснений, она в конце концов взорвалась, заявив, что ее родители никогда не приедут в Бюиссоне, что отец больше не играет в шары, а главное — от одного вида Людо им становится плохо.
— Ты хочешь сказать, что он не должен показываться им на глаза?
— Во всяком случае, родители не станут встречать Рождество вместе с ним. Поставь себя на их место.
— Вот пусть и остаются на своем месте, раз уж на то пошло! Это была первая серьезная размолвка между супругами. Николь
надулась. Мишо выписал из Бордо такую высокую елку, что она упиралась в потолок. Он установил ее в углу столовой и два дня украшал искусственным инеем и фонариками из серебряной бумаги. Людо, раскрыв рот, разглядывал наряженное дерево, которое, по словам Мишо, было таинственным образом связано с Дедом Морозом, раз в год проникавшим в дом через дымоход, чтобы развесить на елке подарки.
Накануне праздничного дня Людо принес своей матери завтрак и хотел присесть. «Я устала, уходи…» Когда он вышел, она схватила жалкий цветок, который он принес в стакане с водой, сломала его и сунула назад в стакан соцветием вниз. «Вот так и он был во мне. Поднимай руки, дочка, поднимай повыше!»
Вечером, как и каждый год, полуночная месса прошла под аккомпанемент Мишо. игравшего на фисгармонии. Вместо тестя с тещей он пригласил на праздничный обед кюре. «Почему, — спросил Татав. — почему вы сказали на проповеди, что Рождество не является пиром соблазна?» Замкнувшись в высокомерном молчании, Николь едва притрагивалась к еде. Во время десерта с елки сняли подарки. Священнику достался конверт, Николь — золотая цепочка. Татав и Людо получили настольный футбол. Мишо остался без подарка. Людо также получил от Татава коробку шоколадных конфет. Большинства из них на месте не оказалось. На самом дне коробки гримасничал белый пластмассовый скелетик.
*
В школе, во время перемен, Татав притворялся, что не замечает Людо, который, впрочем, и не скучал без него. Он играл в одиночестве, изображая двухмоторный самолет и вращая перед собой двумя обрывками веревки. Еще он любил наблюдать за девочками, которые, что–то напевая, прыгали через скакалку. Иногда он потихоньку брал исписанные огрызки мела со школьной доски и рисовал причудливые линии на цементном покрытии школьного двора. Или играл в бабки с крестьянскими детьми, ставившими на кон шоколад, припасенный на полдник, но если Людо выигрывал, то его лишь пинали сабо. В школьной столовой он всегда садился между девочками, приводя их в восхищение своим неутолимым аппетитом и доедая за ними холодную чечевицу.
Вечером Татав поджидал его на дороге, вдали от посторонних взглядов; они возвращались окольными путями, приводившими их в порт, где они с мечтательным видом прогуливались мимо судов, стоящих у причала. Татав доставал из своего ранца кусок лески и подсекал лоснящихся жиром бычков, у которых он выкалывал глаза школьной ручкой, а затем бросал назад в воду.
Он был не только жесток, но и проявлял нездоровый интерес к экскрементам. Примерно раз в неделю, вооружившись кастрюлей, укрепленной на конце длиннющей палки, он уводил Людо за мастерские ворошить содержимое сточной канавы, уверяя, что иначе все это добро взорвется. Он держал под стеклом коллекцию засушенных экскрементов, причем каждый экспонат принадлежал особому виду животных. Он охотился на навозных жуков — насекомых с красивыми иссиня–черными сверкающими надкрыльями, — обитавших в коровьих лепешках. Так что уже в марте Татав и Людо, взяв по столовой ложке, принимались с азартом золотоискателей тщательно исследовать продукты коровьей жизнедеятельности. Вечером Татав живьем прикреплял свои жертвы булавкой к поверхности дерьмодрома — огромного листа картона, приклеенного к стене, где каждый экземпляр был снабжен латинским именем. Помимо этого, у него была страсть к изготовлению чучел насекомых всех мастей: грызущих, жалящих, лижущих или сосущих. В теплой печи он устраивал ловушку для тараканов, которых приманивай крошками сыра; свою добычу он сортировал, а затем мумифицировал с помощью лака для волос.
*
На уроки закона Божия Людо ходил один; они проходили по четвергам пополудни в церкви, находящейся на полпути между поселком и Бюиссоне. Запинаясь и путаясь, он повторял заповеди и покаянные молитвы. Он так и не смог выучить «Отче наш», но зато на одном дыхании вытягивал «Радуйся, Благодатная». Однако самой любимой его молитвой была таблица умножения на два, которую он повторял каждый вечер перед сном.
В церкви он наблюдал, как пожилые женщины ставят на огромную подставку, ощетинившуюся металлическими шипами, мерцающие свечи. Иногда он тоже зажигал свечи на оставшихся свободными шипах и с восхищением смотрел на эту неопалимую купину, которая, однако, не вызывала в нем никакого благоговения.