Григорьева 2004. Григорьева Е. Образование смысла в натюрморте // Лотмановский сборник III. М., 2004. С. 786–805.
Данилова 1998. Данилова И. Проблема жанров в европейской живописи. Человек и вещь. Портрет и натюрморт. М., 1998.
Лосев 1991. Лосев А. Философия. Мифология. Культура. М., 1991.
Лотман М. 1995. Лотман М. За текстом: заметки о философском фоне Тартуской семиотики. (Статья первая) // Лотмановский сборник I. М., 1995. С. 214–222.
Лотман 1973а. Лотман Ю. Сцена и живопись как кодирующие устройства культурного поведения человека начала XIX столетия // Статьи по типологии культуры (Материалы к курсу теории литературы). Тарту, 1973. Вып. 2. С. 9–41.
Лотман 1973b. Лотман Ю. Театр и театральность в строе культуры начала XIX века // Статьи по типологии культуры (Материалы к курсу теории литературы). Тарту, 1973. Вып. 2. С. 42–73.
Лотман 1975. Лотман Ю. Тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века // Труды по знаковым системам 7. Тарту, 1975. С. 120–142.
Лотман 1978. Лотман Ю. Театральный язык и живопись. (К проблеме иконической риторики) // Театральное пространство (Материалы научной конференции). М., 1978. С. 238–252.
Лотман 1980. Лотман Ю. Семиотика сцены // Театр. 1980. № 1. С. 89–99.
Лотман 1981. Лотман Ю. Семиотика культуры и понятие текста // Труды по знаковым системам 12. Тарту, 1981. С. 3–7.
Лотман 1984. Лотман Ю. О семиосфере // Труды по знаковым системам 17. Тарту, 1984. С. 5–23.
Лотман 1989. Лотман Ю. Язык театра // Театр. 1989. № 3. С. 101–104.
Лотман 1994 [1964]. Лотман Ю. Лекции по структуральной по этике // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа / Сост. А. Д. Кошелев. М., 1994. С. 17–263.
Лотман 1994 [1993]. Лотман Ю. Смерть как проблема сюжета // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа / Сост. А. Д. Кошелев. М., 1994. С. 417–430. (Впервые: Studies in Slavic Literature and Poetics, Vol. XX; Literary Tradition and Practice in Russian Culture, Amsterdam — Atlanta, 1993).
Лотман 1998. Лотман Ю. Об искусстве. СПб., 1998.
Лотман 1999. Лотман Ю. Внутри мыслящих миров. М., 1999.
Минц 1999. Минц З. Блок и русский символизм. СПб., 1999. Т. 1: Поэтика Александра Блока.
Паперный 1975. Паперный З. «Литература» и «ведение» //Литературная газета. № 27. 2 июля. С. 16.
Силард 2002. Силард Л. Герметизм и герменевтика. СПб., 2002.
Смирнов 1997. Смирнов Ю. Лабиринт. Морфология преднамеренного погребения. М., 1997.
Тодоров 1999. Тодоров Ц. Теории символа / Пер. с фр. Б. Нарумова. М., 1999.
Флоренский 1967. Флоренский П. Обратная перспектива // Труды по знаковым системам 3. Тарту, 1967. С. 117–192.
Флоренский 1993. Флоренский П. Иконостас. Избранные труды по искусству. СПб., 1993.
Флоренский 2003 [1914]. Флоренский П. Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи. М., 2003.
Шолем 1989. Шолем Г. Основные течения в еврейской мистике. Иерусалим, 1989.
Gombrich 1972. Gombrich Е. The Mask and the Face: the perception of physiognomic likeness in life and in art // Art, Perception and Reality. Baltimore; London, 1972. P. 1–46.
Panofsky E. 1991 [1927]. Panofsky E. Perspective as Symbolic Form. New York, 1991.
Yates 1966. Yates F. The Art of Memory. London, 1966.
Любовь Гольбурт
О чем свидетельствуют памятники?
В словаре русского языка XI–XVII веков слово «памятник» фигурирует только в одном значении, как «памятная запись» или «свидетельство»[42]. Таким образом, до XVIII века «памятник» — это, прежде всего, письменный документ, свидетельствующий, как справка, о том или ином событии. Однако уже к концу XVIII века «памятник» практически утрачивает свое нарративное значение. В словаре Российской академии, известном проекте Екатерининского Просвещения, «памятник» определяется как скульптурный или архитектурный монумент ушедшему человеку, месту или эпохе[43]. В послепетровской России происходит постепенное смещение «памятника» из семантического поля сугубо нарративной истории, где он соседствовал с «летописью» и «списком», в контекст истории искусств, и в особенности скульптуры, где он занимает место рядом с такими дотоле отдаленными от него словами, как пейоративные «истукан», «кумир» и «идол», и с латинскими заимствованиями «статуя» и «монумент». Очевидно, что такое семантическое смещение происходит плавно потому, что общим для двух этих значений остается механизм памяти: и нарративный, и скульптурный памятники призваны свидетельствовать о прошлом, увековечивать его в памяти потомков (важном горизонте уже для мыслителей русского Просвещения, а позднее и для авторов-сентименталистов). Однако само это увековечение на странице древнего документа и в Мраморе или бронзе монумента происходит по-разному и выполняет различные функции. Изменение семантики слова — это лишь внешнее проявление более глубокого сдвига в отношении к пластическому изобразительному искусству, а также в представлениях о прошлом, памяти и историческом повествовании происшедшего в русской элитарной культуре XVIII века.
Если в католической Европе и в секулярном пространстве протестантской Европы пластические жанры могли изображать героическую историю наравне с нарративными, то в России «круглая» скульптура начала избавляться от своих ассоциаций с идолопоклонством только в результате петровской секуляризации[44]. В отличие от заимствований в литературе и живописи, импорт «круглой» скульптуры, наводнившей Россию барочными статуями, а позднее ставший неотъемлемым компонентом неоклассического подражания древним, столкнулся с удвоенным сопротивлением традиционной русской культуры[45]. Появление скульптуры в городском пейзаже и в дворцовых интерьерах заявляло, во-первых, о новоосознанной принадлежности России к европейской культурной традиции: этот эффект достигался в особенности распространением объемных, как бы застывших, фигур из классической (языческой) мифологии. Во-вторых, скульптура предлагала новые, нетекстуальные, возможности для репрезентации и концептуализации современной истории и индивидуальных достижений. В этом контексте слово «памятник» послужило не только единственным полноценным русским эквивалентом латинскому «monumentum» (monere — напоминать), но и необходимой нейтральной заменой терминов идолопоклонства, которая как бы игнорировала языческую предысторию скульптуры в России и подчеркивала ее нарративный и, в особенности панегирический потенциал.
В то же время в Европе проблема разделения и даже соревнования между искусствами, t<jk занимавшая художников и теоретиков эпохи Ренессанса в дебатах о paragone[46], снова приобрела актуальность. Особым толчком к ее переосмыслению стали раскопки в Геркулануме и Помпеях. Они по-новому поставили не только классический вопрос о подражании древним и об отношении к античности, на который самый знаменитый ответ предложил Винкельманн в своих «Размышлениях о подражании работам мастеров античной Греции в живописи и скульптуре» (1755), но и вопрос об обособлении и четком определении сфер искусств, занимавший в особенности Лессинга в «Лаокооне, или О границах живописи и поэзии» (1766). Лессинг противопоставлял поэзию (а через нее и нарративные жанры вообще) скульптуре и изобразительному искусству, определяя первую развитием сюжета во времени, а последнюю конденсацией сюжета в ограниченном пространстве. Как мы увидим, лессинговское разграничение сфер искусств было далеко не единственно возможным для мыслителей второй половины XVII века. Тема отличий и сходств между текстами и образами, а также преимуществ одних перед другими неоднократно развивается и в тех произведениях, которые перерабатывают классический канон, например горацианский «Exegi monumentum», и в тех, что предлагают свое оригинальное осмысление проблемы репрезентации. В данной статье, за неимением возможности учесть все тексты, тематизирующие контраст нарратива и образа или, говоря точнее, нарратива в тексте и образе, рассматривается трактовка этой темы у Г. Р. Державина, в поэтике которого изобразительное искусство играло важную роль[47]. В контексте русского XVIII века ответы на этот общеевропейский вопрос сопряжены также с проблематикой культурного импорта, с меняющимися представлениями о возможностях отображения истории и с императивом поиска новых средств для репрезентации недавней — послепетровской — истории, и государственной, и индивидуальной. Державина в большей степени, чем кого-либо из русских писателей XVIII века, волновала задача правильного (вернее, сконструированного) отображения и увековечения своей индивидуальной истории, то есть задача мифотворчества. Далеко не всеобъемлющая Begriffsgeschichte слова «памятник», прослеживаемая на полях нашей статьи, позволяет уловить на уровне семантического поля одного слова конфликт между средствами исторической репрезентации.