Ваню она помнила семнадцатилетним, лучезарным. Полюбила его за чистоту, сама коротконогая, несуразная, с отвислым задом, рябоватая, с крупным бугристым лицом, старше его на два года. Она его иначе как голубем не называла. И он пошел за нее, не постеснялся, и ведь тоже полюбил ее от души. И она в нем души не чаяла. Родила ему еще до прихода немцев двоих ребятишек подряд, мальчика и девочку. Затем пришли немцы и взяли Ваню конюхом в полицейскую управу. В войну девочку Бог прибрал, мальчик вырос в кряжистого мужика, размотал шестой десяток, жил в Южно-Курильске, пил горькую, мутузил жену-тихоню, а мать-старуху знать не хотел.
После немцев Ваню отправили в лагеря, а Маню с малолетним сыночком сослали осваивать остров Кунашир, освобожденный от японцев. Начальник так и сказал: "Твоя фамилия Рыбакова - поедешь рыбу удить". С душевным юмором оказался человек.
После лагерей супруг приехал к семье. Возрастом и обличьем он к тому времени далеко обошел супругу: чистоты и нежности на его лагерной роже как не бывало, обветшал, покрылся морщинами, стал будто обожженный, почернел, усох, ссутулился, но бабка все равно любила его, словно не случилось с ним перемен, а так и оставался он нежным юношей для нее.
За один последний год дед Рыбаков прошел свою личную эволюцию вспять и умер, скрючившись в позе высохшего эмбриона. Чтобы расправить тело для похорон, его разгибали здоровые мужики и привязывали веревками к доске...
Бабка, одержимая танцем, медленно приблизилась к двум крайним домам с крохотными палисадниками, в которых роскошные лилии росли вперемежку с приблудной крапивой. На скрипучий порожек вышла массивная женщина, подбоченилась и, ехидно улыбаясь, молча проводила взглядом пританцовывающую Маню. Старуха достигла того места, где широкая грунтовка, обогнув длинный деревянный склад, подворачивала к захламленному пирсу. Два маленьких сейнера стояли у пирса на плаву, остальные четыре или пять ржавых суденышек с дырами в прогнивших корпусах ткнулись в берег. Несколько подвыпивших мужиков у пирса, завидев танцующую старушку, заулыбались и встали полукругом. Заморившаяся бабка очнулась от одинокого безумия и, войдя в полукруг, который тут же замкнулся, прибавила энергии. Пошла по кругу, и мужики стали бить в ладоши, гикать и рычать, как сивучи во время гона, и бабка радостно видела, что один из них, Семен Бессонов, в расстегнутой до пупа клетчатой рубашке ворвался в круг, расставил руки и, порыкивая, пошел вполуприсядку. Старуха выдохлась, ее понесло в сторону, она бы завалилась, но ее подхватили и под руки шумно повели мимо пирса. Под травянистым склоном у воды ее усадили в старое драное кресло с отломанными ножками. Она заерзала, удовлетворенно ворча:
- Как царевна, епть...
- А ты разве не царевна, теть Мань? Ты у нас вроде вождихи - самая старая, от основания Курил.
Старуха зарделась, но ответа не нашла, только пожевала губами. Внимание всех слилось в одном месте, в эмалированной кружке с черными бляшками сколов. В нее Бессонов наливал водку, а в уши вливались притягательные звуки: побулькивание в бутылке и журчание струйки в кружке, стремительно меняющее тональность из глухой и тягучей в звенящую и радостную.
Протянутую кружку старуха обхватила корявыми пальцами, уже давно похожими не на пальцы, а на сморщенные коровьи сосцы, из которых выжали молоко. Недоверчиво, будто в кружке не водка, а жидкий обман, отпила несколько глотков, передала дальше, да так и не поняла, что выпила - водку ли, или еще какой-то напиток.
- Зажуй.
Бабке дали кусок копченого балыка. Она послушно сунула его в приятно занывшие десны. Рыбак, принявший у нее кружку, значительным голосом произнес:
- За тех, кто в море. А кто на берегу, сам нажрется. А кто утоп, мать его в гроб.
Захватанная кружка прошла круг, а следом второй, третий и только минут через десять впервые утвердилась среди бутылок на постеленной газетке. Море похлюпывало возле людей, и бабке, хватившей лишнего, начинало чудиться, что сама она уже лишилась тверди и плывет по морю в кресле, так вздымало и опускало ее на тягучих валах. Но она с улыбкой еще смотрела на людей, слушая рождавшиеся в их устах слова. Маленький худощавый Эдик Свеженцев, с узкими покатыми плечами, но испитым бородатым лицом, истово вспоминал:
- Рыба хорошая была на Филатовке и на Тятине, а с охотской стороны не было... Так было три года назад, а теперь по новому кругу...
Ему возражали:
- Никому не известно, что там будет...
Они горячились в споре, и слышно было, как эти люди стремительно наливаются пьяностью, уже мало вникая в слова друг друга. Бабка прикрыла слезливые глазки, утопая в розоватой дремотной дымке, неожиданно вздрогнула и, поймав паузу, ляпнула:
- Рыбы в этом годе не будет.
- Чего не будет? - переспросили ее, и все примолкли, пьяные, напряженные, взвинченные.
- Рыбы в этом годе не будет.
Но теперь им показалось, что бабка сама ничего не соображает, - так бестолково, осовело она улыбалась.
- Да ты-то, теть Мань... - изумленно вывел Свеженцев. - Ты-то чего можешь знать и судить?.. Сидела бы лучше и не воняла.
- У тебя не будет рыбы... - продолжала улыбаться бабка. - У вас у всех не будет.
- Что ты можешь знать - будет или не будет, старая ведьма?..
- А я откуда знаю, откуда знаю...
Что было взять с бестолковой бабки, но каждый почувствовал и другое: ее бестолковость не хранила ничего надуманного, а была явлена искренностью, не имеющей под собой ни мысли, ни знаний, а рожденной на еще больших глубинах, которыми живет сама природа, тоже не имеющая ни мысли, ни знаний. Да, не имеющая всего этого наносного, но ведь и, не зная, знающая наперед, когда идти на нерест, когда вить гнезда и рыть норы, а когда переждать, знающая наперед все заморозки, дожди, тайфуны... Бабка клевала носом, засыпая, и не замечала, как лица их вдруг стали темными и насупившимися.
- А почему же ты говоришь такое? - грубым голосом сказал Бессонов. Или ты не понимаешь ничего?.. - Он сидел на выморенном бревне, широко расставив колени, и держал сигаретку. - Нам завтра идти на тоню уродоваться. Зачем же ты нам под руку такое говоришь?.. - Он чиркнул спичкой и, упрятав огонек в грубых ладонях, прикурил. - Ты зря так сказала...
Воцарилась тишина, но старуха только отмахнулась и совсем сникла. Вместо приятной качки ее начало основательно кружить, чуть ли не переворачивать вверх тормашками. Она повернулась удобнее, укладываясь в кресле, голова сползла на деревянный подлокотник, и, мосластая, скрюченная, она уместилась в продавленном кресле, торчали только венозные босые ноги, скинутые тапочки валялись рядом. Эти ноги с иссеченными пятками, в набрякших лимонно-лиловых наростах, с желто-черными когтями, промесили огромные расстояния за восемьдесят лет и гудели теперь так, будто каждый пройденный за жизнь шаг отдавался в них. Стало ей совсем душно, она хотела открыть глаза, но веки слиплись, хотела протереть их от застывших слезинок, да затекла рука, зашлась в иголочках и не слушалась. Тогда она заворочалась из последних сил и с трудом поднялась в рост. Побрела, не зная куда, пытаясь проморгаться. Было немо вокруг: ни людей, ни морского шипения - словно мужики незаметно подняли ее в кресле и унесли неведомо куда. Она брела по бескрайнему зеленому болоту - под ней тягуче и жутковато раскачивалось.
- Чудеса какие, - промолвила старуха, удивляясь тишине.
Но скоро впереди приметила что-то постороннее в однородном грязном просторе, будто большое животное прилегло отдохнуть в топь - темная спина торчала на поверхности. Оказалось, крохотный островок вспучился из болота, а вокруг - кольцо открытой воды. На островке двое, прислонившись друг к другу, сидели к бабке спиной. "Кто ж такие?" Приблизилась. И вдруг один из них обернулся и посмотрел на бабку бесцветными глазами, но ее вроде не заметил.
- Ох! - Старуха узнала своего деда, обрадовалась, но тут же опомнилась: - Ты что ж это, старый пенек, бессовестный такой, с чужой бабой в обнимку сидишь?
Но дед не видел и не слышал ее. Он откинул с белого лица молодки длинные русые волосы и принялся нежно целовать клубничные губки, которые ответно зашевелились, зачмокали, обсасывая его преющий рот. "Он же не соображает ничего, - вспомнила старуха. - Из ума совсем выжил, как младенчик стал, под себя ходит..."
- Ах ты стерва наглая! Ах ты бесстыжая!.. Ай не видишь - человек перед тобой старый, безумный... Ах ты ж!.. Подь отседа, кому говорю! Ишь, расшепорилась!..
Они же не слышали ее, срывали друг с друга одежду, обнажая крепкие белые тела, и она стала бегать вокруг островка, размахивать руками, орать и вдруг остановилась, остолбенела - дед, красивым стройным телом накрывший молодку, вдруг повернул к бабке ветхое черное лицо и несколько мгновений смотрел на нее - прямо в
глаза, - смотрел осмысленно, пристально, с хитринкой в прищуре.
- Ой, не знала я, - прошептала бабка, не в силах двинуться, - не знала... Ты ж меня обманывал, подлый... Всю жизню обманывал... Ты что ж ее хватаешь где ни попадя?! - И тут она увидела, что сама совершенно нагая обвисшая, дряблая, срамная. Но срамная не от наготы - от ветхости, от темных венозных пятен, похожих на кровоподтеки, от коротконогости, от расплющенных кожных мешков на груди, от безобразных седых волосьев, торчавших во все стороны из подмышек, из-под брюшины, с головы. Ей стало невыносимо срамно и жутко, и она пробудилась среди тихой ночи на берегу уснувшего залива.