— Хорошо… — стараясь попасть ему в тон, притворно спокойно ответила Дора и ушла в кухню, где долго ставила самовар, неумелыми руками роняя крышку и просыпая уголь.
Из столовой ей были слышны голоса и смех Коренева, беззаботно и оживленно рассказывавшего, на какие уловки пришлось им пуститься, чтобы сбить с толку преследовавшего их сыщика. А когда она вернулась, Коренев говорил, сидя верхом на стуле:
— Кто мне нравится, так это наша акушерка!.. Вот особа!.. Она и во время светопреставления будет так же спокойна, как на родах!.. А знаете, я эти два дня чувствую, что живу… Жаль только, что все скоро кончится!
— Подожди еще! — угрюмо возразил Андреев.
— Нет, брат, — засмеялся Коренев, весело скаля белые зубы, — нам с ним один день, а там-фью!..
Белокурый Незнамов молча постучал тонкими, худыми пальцами о край стола, точно выстукивая ему одному слышный мотив.
От веселого смеха Коренева и его короткого выразительного свиста смутный холод вдруг поднялся и подступил к самому затылку Доры. Ноги у нее задрожали, и, охваченная внезапной слабостью, Дора присела на край кушетки. Как сквозь туман, слышала она, что говорил Коренев, и его громкий бодрый голос странно глухо доходил до нее.
— Скверно то, что людей мало… Берутся все, а как до дела дойдет — и пиши пропало.
Дора опомнилась. Ей постоянно мучительно казалось, что высокий и красивый студент в глубине души презирает ее, и в его присутствии она всегда подтягивалась.
Она торопливо улыбнулась, бросила робкий и быстрый взгляд на Незнамова и встала.
— Чай будете пить с лимоном? — спросила она.
— Я?.. Да… — машинально ответил Незнамов.
За чаем, которого никто не пил, кроме Коренева, больше молчали, и в этом молчании как будто слышнее было, как идет время и приближается страшный, роковой день.
— Ну, мы уходим… — сказал Коренев, поднимаясь. — До завтра! Все встали.
— Вот Дора Моисеевна укажет вам, где все лежит… — серьезно и деловито сказал Андреев Незнамову.
— Хорошо. Прощайте! — ответил тот. Одну минуту все напряженно молчали, как будто не знали, что дальше делать.
— Да, — тихо сказал Андреев, — может быть, больше и не увидимся…
Он подошел к Незнамову и обнял его нежно и искренно.
— Прощайте, голубчик! — ласково ответил Незнамов.
И от этого ласково-печального голоса и затуманившихся глаз Андреева Доре вдруг стало невыносимо остро жаль и себя, и их всех. Слезы выступили у нее из глаз и покатились мимо носа на вздрагивающие губы.
Коренев крепко пожал руку Незнамову и молча улыбнулся. Незнамов ответил ему такой же тонкой, печальной улыбкой.
Потом Коренев и Андреев ушли, а Дора пошла запереть за ними дверь и долго прислушивалась к удаляющимся шагам. Хлопнула внизу дверь, и все стихло.
Когда она вернулась, Незнамов стоял у окна и, чуть-чуть отодвинув штору, смотрел на улицу. Была еще ночь, и улицы были странно пусты, но небо уже сияло прозрачным утренним светом, и последняя звезда нежно голубела высоко над землей.
— Уже светает… Короткие у нас ночи… — ласково улыбаясь, сказал Незнамов, услышав шаги Доры.
— Да… — застенчиво ответила Дора и машинально стала прибирать на столе.
У нее было странное, смешанное чувство: и впервые вошедшего ей в голову сознания бесповоротности решения, и смутной девической неловкости, и наивной, гордой радости, что она остается одна в последний вечер с человеком, имя которого завтра пронесется по всей России и заставит задрожать ужасом самые каменные сердца недоступных и властных людей.
На дворе медленно, но неуклонно разгоралась заря нового дня и его розовые, еще бледные отблески ложились на светлые волосы и лицо Незнамова.
Он тяжело вздохнул, отошел от окна и, мягко улыбаясь, сказал Доре:
— Быть может, это последнее утро, которое я встречаю… Одного мне только и жаль!.. В сущности говоря, я большой мечтатель: люблю солнце, небо, осень, весну… люблю траву… все светлое, тихое, жизнерадостное… и мне вовсе не хочется никого убивать, не хочется умирать…
— Почему же вы идете на это? — робко спросила Дора, и в ней опять шевельнулось гордое сознание, что вопрос ее — вопрос исторический.
— Как вам сказать?.. — слабо улыбаясь, ответил Незнамов. — Вернее всего, что именно потому, что чересчур люблю жизнь и мне слишком больно смотреть, как ее уродуют!..
Он стоял перед Дорой, высокий, тонкий и весь какой-то светлый, и все улыбался, а горло Доры опять сжалось острой тоской, и, чувствуя, что сейчас расплачется, она торопливо протянула ему руку и сказала, не глядя:
— Дай Бог, чтобы все это благополучно окончилось…
— Нет, что ж… — махнул рукой Незнамов. — Все равно… Не в этот раз, так в другой… все равно… всех тех, которые довели народ до такого ужасного состояния, я считаю своими врагами, и если мне удастся спастись теперь, я пойду и убью другого… Все равно…
Дора подняла голову и посмотрела ему в глаза: они были светлы и печальны. Что-то большое, светлое и невыразимо дорогое вошло от этих глаз в душу Доры, и она показалась себе самой неизмеримо маленькой и ничтожной. Но на этот раз это сознание почему-то было не мучительно, а даже трогательно. Слезы опять выступили у нее на глазах.
Шторы побелели, и за ними послышались первые слабые и одинокие звуки жизни.
— Нет ли у вас бумаги и чернил? — спросил Незнамов. — Я хочу написать матери… потом вряд ли удастся.
Дора не могла говорить и только кивнула головой. Она принесла ему бумагу, постояла, хотела что-то сказать, но ничего не могла и ушла в спальню.
Долго потом она лежала, неподвижно закутавшись в свой большой, мягкий платок, прислушиваясь к шороху бумаги и его движениям, и ее маленькое, одинокое сердце разрывалось от жалости, от грусти и светлого влюбленного чувства к этому человеку. Хотелось встать, пойти к нему, приласкать, заплакать над ним, и своим телом, своими объятиями оградить и защитить его от грядущего ужаса. Но она лежала неподвижно и только тихо плакала, боясь, чтобы он не услышал.
XIV
Над городом висело пыльное и дымное небо, в которое было больно смотреть.
По проспекту и по смежной улице быстро катились экипажи и были так похожи друг на друга, что казалось, будто они нарочно ездят взад и вперед по одному месту. По обоим тротуарам шли люди, торопливо развертываясь в бесконечный, пестрый свиток. От домов лежали короткие синеватые тени, и было так жарко, что трудно дышалось.
Доре было тяжело и нудно стоять. От бессонной ночи, недавней болезни и тяжелой тревоги слабость проходила по всему телу и тихо кружила голову с горячими, потными висками. Она стояла на углу улицы, в короткой и душной тени, и поверх голов проходящих людей напряженно смотрела в сторону вокзала.
На его широком подъезде, раскаленном солнцем, стояли носильщики в белых фартуках и поднимались и спускались люди. Быстро подъезжали извозчики и медленно отъезжали. Над фронтоном высоко круглились часы и как будто наблюдали строго и точно за всем, что происходило на площади.
Доре казалось, что она всегда стоит тут и всегда смотрит на эти часы, на сверкающие на солнце белые фартуки носильщиков, на широкие каменные ступени. Старое, давно знакомое здание вокзала как будто отделилось от всего мира и стояло тяжелое и зловещее. И если бы Дора даже захотела, она не могла бы уже оторвать от него своих воспаленных и напряженных до боли глаз. Оно давило ее.
Тупая тревога все росла и росла в груди. Было жарко, но под сердцем стоял холод и колени дрожали мелкой, мучительной дрожью. Это было незаметно, но Доре казалось, что эта дрожь должна кидаться всем в глаза, как уродливая судорога. Вокруг нее дробились, путались и звенели тысячи разнообразных, ярких звуков, то поднимаясь, то падая, как волны; но они незаметно, бледно входили в сознание Доры, а каждый тихий, непонятный звук предостерегающе ярко врезался в мозг, вызывая острые толчки в сердце и липкий, холодный пот на раскаленных висках. Люди шли и шли, и тысячи незаметных пестрых лиц мелькали в глазах.
Иногда это было так мучительно, что ей хотелось опрометью убежать отсюда на край света, броситься на кровать лицом к стене в тихой, как норка, комнате и долгие часы, всю жизнь видеть перед собою только простенькие, пестренькие обои.
«Если это так мучительно, так кто же меня заставляет?..» — мелькало у нее в мозгу удивленно и просто, так просто, что временами хотелось пожать плечами, повернуться и тихо, с улыбкой, уйти. Но Дора делала над собой мучительное усилие, крепко сжимала в себе что-то дрожащее и больное, и в неестественно обостренном сознании у нее билась мысль: «Неужели же я так боюсь?..»
И эта мысль о маленькой, жалкой трусости вызывала в ней бледный, далекий образ Незнамова и становилась так невыносимо ужасна, что на мгновение ей даже становилось легче: робость исчезала, ноги стояли тверже, и в глазах смягчалась болезненно жгучее напряжение.