Зенон неохотно рассказал обо всём. Гиав присвистнул и внезапно объявил сыну:
– А ну, пойдём с ним. Бросай дело!
– Подожди, Клеоника возьмём. Да и всю эту тяжесть там оставим.
– Ну давай.
Они зашагали к небольшой мастерской в соседнем Резчицком углу.
– Вы, хлопцы, только Тихону Усу ничего не говорите. Стыдно! Задразнят. Скажут: кипац.
– Ты, дядька, молчи, – велел Марко.
Перед домиком резчика пыли не было. Всю улицу тут устилал толстый слой опилок и стружек, старых, потемневших, и пахучих, новых. Под навесом, опоясывающим домик, стояли заготовленные подмастерьями болванки, недоделанные фигуры. И большие, и средние, и совсем маленькие. Над низкими дверями – складень с двумя раскрытыми, как ставни, половинками (чтобы прикрыть в дождь или метель).
В складне, к немалому искушению всех, Матерь Божья, как две капли воды похожая на всем известную зеленщицу с Рыбного рынка Фаустину, даже не католичку. Фаустина, сложив ручки и наклонив улыбчивую, бесовскую головку, с любопытством, как с обрыва на голых купальщиков, смотрела на людей.
– Клеоник, друже! – крикнул Марко.
Отворилось слюдяное окошко. Выглянула совсем сопливая для мастера (лет под тридцать) голова. Смеётся. А чего ж не смеяться, если всё ещё холост, если все тебя любят, даже красавица несравненная Фаустина.
Клеоник, приветствуя, поднял руку с резцом. Волосы как золотистая туча. Тёмно-голубые глаза и великоватый рот смеются. И Марко засмеялся ему в ответ. Друзья! Улыбки одинаковые. Очень приятные, чуть лисьи, но беспечные.
– Выходи, Клеоник, дела.
– Подожди, вот только задницу святой Инессе доделаю, – сказал резчик.
– Как задницу? – спросил Гиав.
Вместо ответа Клеоник показал в окно деревянную, полусаженную статуэтку женщины, стоящей перед кем-то на коленях. Непонятно, как это удалось резчику, но каштановое дерево её волос было лёгким даже на вид и казалось прозрачным. А поскольку женщина чуть наклонилась, прижимая эти волны к груди, волосы упали вперёд, обнажив часть спины. Дивной красоты была эта спина, схваченная мастером в лёгком, почти незаметном, но полном грации изгибе.
И ничего в этом не было плохого, но резчик чуть стыдился и говорил грубовато.
– А так. Она же волосами наготу прикрыла в басурманской тюрьме. Чудо произошло.
– Так, наверное, и… спину? – предположил ошеломлённый Гиав.
– А мне-то что? Всё равно она в нише стоять будет. Кто увидит? А мне руку набивать надо. Все святые в ризах, как язык в колоколе, а тут такой редкий случай.
Несколькими почти невидимыми, нежными движениями он поправил статую, набросил ей на голову фартук – прикройся! – и вышел к гостям, приперев щепочкой дверь.
Вестуна, дударя и друга Зенона, Тихона Уса, нашли возле мастерской Тихона в Золотом ряду.
Тихон, взаправду такой усатый, что каштановые пряди свисали до середины груди, выслушав Зенона, поморщился.
– Дурень ты, дружок, – попенял он Зенону. – Я за тот хлеб ему отработал. Перстенёк золотой с хризолитом сделал его… гм… ещё в прошлом сентябре. Она в сентябре родилась, так что хризолит ей счастливый камень. Неужели такая работа половины безмена зерна не стоит? Я думал, мы в расчёте. И потом, если голуби виноваты, он должен тебе отдать. Площадь, на которой его лавка стоит, принадлежит Цыкмуну Жабе. А хлебник ни гроша Жабе не платит и за то должен голубей с Бернардинской и Иоанновой голубятни кормить. Так он, видать, от голодухи не кормит. Глаза у него шире живота и ненасытные, как зоб у ястреба. Святых птиц к разбою приучил. Что же делать?
Кирик спрятал в карман кости, которыми от нечего делать мужики играли втроём, и поднялся.
– А ну, идём.
– Куда ещё? – спросил Зенон. – Вечно ты, Марко, раззвонишь.
– Пойдём, пойдём, – поддержали кузнеца друзья.
Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые даже выше кистей – так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыль, единственное богатство мастера. Жилистые большие руки.
И эти золотые руки внезапно сжались в кулаки.
…В зале суда читали приговор. Читал ларник[43], даже на вид глупый, как левый ботинок. Вытаращивал глаза, делал жесты угрожающие, примирительные, торжественные. А слов разобрать было почти нельзя – словно горячую кашу ворочал во рту человек.
– Яснее там, – усмехнулся Лотр.
– «…исходя из, – ларник громоподобно откашлялся, – высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью…». Слушай!
От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя:
– Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так.
– У вас что, все тут такие одарённые? – спросил Лотр.
– Многие, – усмехнулся доминиканец.
Ларник читал по свитку дальше:
– «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию[44], изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам – пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.
Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк.
– Так-то, – произнес сотник. – С сильным не судись.
Великан Пархвер прислушался:
– Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.
– Их дело, – буркнул сотник.
В подполье началась радостная возня.
– Видите? – оживился мрачный Комар. – И они пришли. И им интересно.
Кардинал встал.
– Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае – об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами… Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа.
– Ум – хорошо, а дурость – это плохо, – как всегда, ни к селу, ни к городу проговорил Жаба.
– И месячный срок для беременных мышей, – добавил Босяцкий.
Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, черкал что-то пером. Потом встал и огласил:
– В противном же случае – анафема.
Друзья стояли у дверей хлебника. Хлебник шнырял глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками.
– Так что? – спросил Ус. – Перстенька моего не считаешь?
– Почему? – спрятал глаза хлебник. – Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему ещё узелок.
– И тот насыпь, – мрачно сказал «грач» Турай.
– Это почему? – взвился хлебник.
– А потому, – поддел, смеясь, Марко. – Чья забота голубей кормить? Жмёшься, скупердяй? Из-под себя съел бы?