встал в задней части церкви и оперся рукой на орган из вод. А Лауси подсуетился, проворно забежал вперед него и пристроил свою левую ягодицу на подоконнике. В самом заднем ряду, перед органом, сидели Стейнка и Эйнар из Хуторской хижины со своими четверыми детьми: лица дряблые от голода, а спины – заплата на заплате, от них струился густой запах хлева: поговаривали, что супруги по ночам клали между собой корову.
Сейчас большинство жителей хреппа (кроме старой сребровласой пасторши, оставшейся в Мадамином доме за вышиванием, и нескольких дряхлых стариков, гревших лежанки то тут, то там во фьорде) собралось в церковном «корабле», и сейчас была бы пора отчаливать в лучший мир, если бы капитан не был в таком скверном состоянии.
Сейчас он возился с перилами вокруг алтаря: они были высотой ему по колено, в них была калитка, через которую он должен был войти, – его место было там, там и должно было начаться богослужение. Он некоторое время корпел над этой детской задачей, но – боже мой! – замок почему-то все время распухал перед его глазами и под пятью неловкими пальцами, словно тот огромный латунный калач, которым запирают врата самого рая. Отпереть этот адский механизм было вообще невозможно! Наконец он выпрямился, сделал долгую паузу и послал восхитительно пьяный взгляд в заднюю часть церкви, на своего помощника, прозывавшегося «Марон-родной», который стоял возле закрытой двери рядом с Эйливом: грудь колесом, а голова недавно острижена. Но Марон-родной был простая душа и к своей роли относился серьезно, поэтому ему вообще нельзя было соваться в пасторские дела, от него требовалось лишь открыть церковь, позвонить в колокол да проследить, чтоб номера псалмов на стене[26] были верные. Все это он уже выполнил и теперь стоял навытяжку, задрав подбородок – рядовой солдат Господа.
А его командир сейчас предпринял финальную попытку и помахал ему рукой (перекрикиваться через гроб нельзя, даже если ты пьян в лоск), а Марон-родной ответил ему тем, что быстро отдал честь по-военному, как он видел на палубах кораблей, крича взглядом: «Все готово, ваше благородие!»
Тут преподобному Йоуну Гвюдфиннссону стало ясно: свое затруднение ему придется разрешить самому; и он рискнул перелезть через перила. Но рясу он при этом задрал не слишком высоко, и она натянулась над перилами и помешала ему как следует шагнуть. Дородный пастор свалился внутрь отсека, который создавали перила вокруг алтаря, и прекрепко ударился головой о планки на той стороне. Женщины, бывшие в церкви, издали изумленный «ах», а в остальном паства приняла это в спокойствии и молчании. Их пастор лежал на левом боку в алтаре, спиной к прихожанам, словно громадный морской тюлень, почти неподвижно, от него лишь послышался глубокий стон, а затем – тяжелое дыхание.
Долго-долго все было недвижимо: и губы помощника, и прихожане на скамьях, – но вот наконец пастор принялся храпеть. Во время этой части программы паства терпеливо сидела на местах, даже субтильная пасторша не встала. Люди решили дать своему пастырю поспать, раз уж ему было так надо.
Немногие народы относятся к недотепам и неудачникам так хорошо, как исландцы, – а те наиболее щедро проявляют доброту, если какой-нибудь высокопоставленный бедолага упал низко. Тогда их снисходительность просто расцветает. Может, так сложилось из-за того, что борьба за существование у них была столь сурова, а смерть караулила за каждым бугорком (сходить задать корм скотине – и то могло оказаться опасным для жизни) – и тогда народ уже не принимал чересчур близко к сердцу, что, например, сислюманн ночью обмочил постель, после ужина взгромоздился на хозяйку хутора или повышибал работнику зубы. Все это скорее было предметом для радости, для положительной характеристики большого человека – ведь о таком ходили предания, сочинялись легенды, для развлечения в безрадостные зимы. Сильнее Христа, Короля и Северного ветра исландцы чтили рассказы, таков был их обычай, их вклад в мировую культуру, и эти слова были неразрывно связаны: «исландцы» и «рассказы». Этот народ верил в бога рассказов, и в этой религии рассказам о начальниках отводилась большая роль. О людях примерных рассказать можно было мало, и они в этой стране не задерживались на пьедесталах. Народу хотелось, чтоб начальство у него было беспутным, и он находил удовольствие в том, чтоб восхищаться его бесчинствами. Мужикам – обитателям хижин это тоже дозволялось, но тогда они должны были «уметь рассказывать истории». Именно по этой причине Лауси с Обвала сходило с рук что угодно, а Эйливу – нет. Историй он не знал, в его голове царили картины, но у него никогда не получалось облечь их в слова. Поэтому когда он стучался в чью-нибудь дверь, то всегда получал в ответ «ох» да «фу».
А пастор все спал. Лишь норвежцы удивленно переглядывались – но наконец и они сошлись на фразе «в каждой стране свой обычай» и решили промеж собой, что в Исландии богослужения именно так и начинаются: священник плюхается у алтаря.
Очевидно, ни одна алтарная доска никогда на своем веку не удостаивалась такого пристального внимания и рассматривания, как сейчас. А может, эти красивые картины как раз и были задуманы как экстренная заставка, если передача запаздывала. В толстой серо-голубой раме просматривалась довольно маленькая и пригожая картина, которую время за две сотни лет обработало по-своему (зимой – с помощью мороза, а летом – с помощью мух) с тем результатом, что все краски на ней приобрели такой оттенок, о котором сам художник и мечтать не мог. Картина изображала воскресение: Христос шагал из могилы, подняв руку вверх, наполовину сбросив саван пурпурного цвета, и излучал одновременно силу и привлекательность. Сия добрая сцена происходила во дворе дома в некой голландской местности в начале семнадцатого века, и на заднем плане выстроились все обитатели, а также их соседи: лица сияли от восхищения и пламенной веры, простонародье неуютно чувствовало себя в присутствии звезды мирового уровня.
Из сопоставления этого живописного полотна и совершенно неживописной сцены под ним можно было вычитать историю христианства. Что и делали собравшиеся, коротая время, пока пастор спал.
Сейчас пастор поудобнее улегся в своем закутке и хрюкнул, так что всем невольно пришел на ум уже не тюлень, а плечистый черный боров в слишком тесном загоне. Послышался шепот норвежцев: “Nej, men fan” [27]. Лауси ухмыльнулся до ушей, а затем посмотрел на Эйлива, стоявшего у края органа. Скорбящий вдовец явно скрылся в метель своих дум, его голова была полна черным снегом, который несся большими тучами.
А малыш Гест незаметно для всех вдруг подошел к алтарю. Перебирая руками перила, он добрался до гробов своих матери и сестры, а затем и дальше,