«Господи боже сил, боже спасения нашего», — начал священник, превосходный чтец, поправляясь на коленях, трогательным певучим голосом, тем, которым он читал молитвы в Троицын день. Это была молитва о спасении от врага. Когда читали об ужасах врагов, Наташа всей душой чувствовала их злобу и кротко ненавидела их. «Доколе грешницы восхвалятся?» — спрашивала Наташа с ужасом. Когда заговорили о кротости императора, она чувствовала всю свою кротость в душе императора. «И подаждь ему победу, яко Моисею на Амалика, Гедеону на Мадиама и Давиду на Голиафа». И эти переходы с вдруг «сохрани воинство его», то есть Nicolas и Андрея, трогали ее до глубины души. «И препояши на брань». Да, Пете надо итти.
«Сердце чисто созижди и обнови во...»[274]
«Да, да, — говорила себе Наташа, вставая, — любовью соедини нас, да не вознесется жезл нечестивых на жребий освященных».
И, встав с колен, Наташа в первый раз сознала в себе новое чувство ненависти к врагу, оскорбленной гордости к французам за своих, за русских, за дядюшку, за папеньку, чувство, которым она давно уже жила, сама не зная этого.[275]
К обеду приехал Pierre. Наташа приготавливалась встретить его упреками за его равнодушие к судьбе Пети, к его французскому письму,[276] но к удивлению своему она нашла его уже в том расположении духа, в котором она желала найти его. Было 11 число июля. Получено было известие о приезде государя в Москву, о занятии неприятелем Вильны, о взбунтовании Польши и разные, самые несправедливые слухи о громадных силах, об угрозах Наполеона. Pierre приехал растерянный и взволнованный. Он рассказывал слухи, сведения от графа Растопчина и говорил по-французски, не умея говорить так же хорошо по-русски. Наташа взволнованно смотрела на него молча и мало говорила. После обеда они вчетвером с Петей и Соней сошлись вместе на столике, на котором Наташа щипала корпию: это было модное занятие, введенное при дворе Марии Федоровны.
— Eh bien, vous êtes mecontente de moi, mais j’ai été chez le comte[277] Р[астопчин].
— Ах, зачем по-французски. Ну что? — спросил Петя.
Pierre улыбнулся.
— Ну, по-русски. Граф мне сказал, что он[278] поручается заставить его вступить в troupes de lignes[279] и[280] дает мнение, что это предпочтительнее ополчения, puis que voyez vous,[281] — продолжал Pierre, не в силах ломать свой язык по-русски тогда, когда он говорил оживленно. Но Наташе вдруг сделалось страшно. «Боже мой, что же я делаю, помогая этому ребенку идти на войну».
— Ты меня просил, Петя, написать графу, но теперь я ничего больше не делаю и даже, ежели ты хочешь слушать меня, подожди.
— Вот, очень нужно... — Петя обиделся и ушел. Pierre остался один с Наташей и стал ей рассказывать, как он умел, смешные новости города, о прогнании французской труппы (une victoire remportée par les russes[282]), потом о том, как модные дамы учатся по-русски и князь Б[орис] В[ладимирович] Голицын взял себе учителя. Наташа[283] улыбалась его шуткам, но оживлялась только тогда, когда он рассказывал ей о положении дел.
— Ну, а ежели Наполеон придет в Москву, что вы будете делать?
— Право, не знаю, только верно, что не пойду на войну.[284]
Pierre был друг дома Ростовых, ему ставили его любимое вино, и он любил всех, как семью, которая бы — он желал — была его. Он иногда думал о том, как бы он был счастлив, ежели бы его, шутника и кутилу, старая графиня приласкала своей большой рукой по голове и сказала бы «милый мой Петя»>.
12-го числа государь приехал в Москву, 13-го с раннего утра слышался благовест во всех церквах, и толпы праздничного народа[285] шли по Поварской, мимо дома Ростовых, к Кремлю.
<«Это всё — вздор», — подумал Петя, выбежав на улицу и узнав, что это бегут встречать государя. «То Наташа была за меня, а теперь и она отказалась. Этак дело протянется, а я им всем докажу, какой я буду герой. Всё пустяки,[286] они говорят. И этот толстый дурак сидит в Москве, и Наташа ему верит. Пойду к государю и прямо скажу ему, что я — Ростов, хочу служить отечеству».[287] Петя радостно улыбался, представляя себе государя. Он может сейчас в офицеры, может и в генералы. И Петя придумывал и прочувствовал все то же, что думал и чувствовал 7 лет тому назад Nicolas, и отец Nicolas, и дед, и все, все, в какой бы то ни было другой форме и условиях.
Государь представлялся Пете самым прекрасным, самым могущественным, самым благородным человеком, но представлялся все-таки человеком — одним.> Он надел новый сертук, <потом>, как у больших, запрятал большие воротнички и,[288] никому <не сказавшись>, пошел в <Кремль>,[289] рассчитывая, что успех его прошения к государю должен зависеть от того, что он — ребенок (Петя думал даже, как все удивятся его молодости), а вместе с тем он хотел казаться стариком и так устроил свою одежду и наружность.
<В воротах[290] Троицких уже начали жать Петю, и он отчаянно и решительно выставил локти, мрачно намереваясь проткнуть живых людей, но не поддаться. Толпа пронесла его в Кремль. Кремль был весь усыпан народом. Крыши арсенала, возвышения пушек — всё было полно. Жандармы давили лошадьми народ, но народ всё жал.>[291]
Около Пети стояла баба с лакеем, два купца и отставной солдат. На веснушками покрытом лице бабы, и на сморщенном с седыми усами лице солдата, и на чиновнике, худом и горбатом, — было одно выражение ожидания и[292] торжественности. <Вот он идет, выходит. Торжественность была, когда говорили об государе,> и[293] вместе с тем обыденность, когда переговаривались между собой. Петя хотел пролезть дальше к самым камергерам (он думал, что всегда камергеры у государя), но, несмотря на работу локтями, это оказалось невозможно. Баба сердито крикнула на него:
— Что, барчук, толкаешься. — Его поразило, как, находясь под таким восторженным состоянием, баба могла так ворчливо говорить. Он остановился, пот лил градом. Воротнички намокли, и лицо склеилось пылью с потом, и Петя понял, что в таком виде камергеры не пропустят его. Хуже всего было, когда в ворота проезжал, стуча гулко, какой-нибудь генерал с плюмажем; тогда Петю затискивали в вонючий угол. Один генерал был знакомый. Петя хотел просить помощи, но счел, что это было бы противно мужеству. Он иронически улыбался на слова окружающих, которые принимали генерала за государя и толковали о том, что государь собирает народ да всех в казаки запишет и т. п.
[Далее от слов: Но вот толпа хлынула и вынесла и Петю на площадь кончая: и удивлялись тому, что они сделали — близко к печатному тексту. Т. III, ч. 1, гл. XXI—XXIII.][294]
* № 169 (рук. № 89. T. III, ч. 1, гл. XVII—XX).[295]
Прошло более года с того времени, как Наташа отказала Андрею и из своей вечно счастливой, радостной жизни вдруг перешла к тупому отчаянию, которое[296] смягчила, но не рассеяла религия.
Лето 1811 года Ростовы провели в деревне. В Отрадном[297] были жгуче-живые воспоминания о том времени, когда Наташа чувствовала себя в этом Отрадном столь беззаботно счастливой и столь[298] открытой ко всем радостям жизни. Она не ходила гулять, не ездила верхом, не читала даже, а молча сидела по целым часам в саду на скамейке, на балконе или в своей комнате.
[Далее см. текст варианта № 168, стр. 51, начиная со слов: С самого того страшного времени, — кончая: была в прежней жизни стр. 52].
Ей радостно было думать, что она не лучше, а хуже, а гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но и этого мало было. Она знала это и спрашивала себя, что же дальше? Ростовы рано поехали в этот год в Москву, и главное для Наташи, которая пугала их своей безжизненностью. Она молчала, слабела и худела, видимо, стараясь только никому не быть в тягость и на всё соглашаться.
В Москве первое время было то же.[299] Сначала возили ее в свет, но потом сжалились над ней. Она почти не выезжала из дома и рада была одному человеку из гостей — Pierr’у. Нельзя было нежнее, боязнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею толстый, ленивый граф Безухов.[300] Pierre со времени своего невольного участия в деле Анатоля, Андрея и Наташи и глубокой жалости к ней, заменившей в нем чувство презрения к ней, несколько изменил свой образ жизни. Он безвыездно жил в Москве, во-1-х потому, что в Москве ему[301] было ловко, как рыбе в воде, во-2-х потому, что жены его тут не было, в-3-х и главное потому, что здесь жили Ростовы.[302] Pierre ездил также в клубы, в свет и почти каждый день бывал у Ростовых, жил он по прежнему, но он воздерживался от главного своего пристрастия и порока. В этот последний год Pierre опять возвратился к масонству, но в другом смысле, чем прежде. Он решил, что переделать людей и свет — невозможно,[303] что в этом и масонство бессильно. Но мистическая сторона масонства привлекала его.[304] Изменение его образа жизни нравственно [?] имело влияние на него. Он так много и странно думал, что по ночам в сновидениях он думал и видел сны, открывавшие ему таинства масонства.