А растерянность, страх, пишет Ленин, обладает тем свойством, что подавляя и заглушая многоцветие жизни, он окрашивает все предметы и явления в однообразный желто-серый цвет. Вот тогда реалистический анализ «хода событий во всей стране в целом» и подменяется «интеллигентски-импрессионистским…» И на первый план выступают «субъективные впечатления о настроении…»
Между тем, несомненно, что «твердая линия партии, ее непреклонная решимость тоже есть фактор настроения, особенно в наиболее острые революционные моменты…» И иногда «ответственные руководители своими колебаниями и склонностью сжечь то, чему они вчера поклонялись, вносят самые неприличные колебания и в настроения известных слоев массы»[1065].
Если избавиться от запуганности и растерянности, то станет очевидным, что и итоги муниципальных выборов, и большевизация Советов не только в столицах, но и в провинции, и солдатские выступления, и стачки рабочих, железнодорожников, почтовых служащих, и крестьянское восстание – свидетельствуют о повороте масс к решительным действиям.
И если уж говорить о настроениях, замечает Ленин, то «все» признают, что «среди сознательных рабочих есть определенное нежелание выходить на улицу только для демонстраций, только для частичной борьбы, ибо в воздухе носится приближение не частичного, а общего боя…» Мало того, среди таких рабочих зреет «твердая и непреклонная решимость сознательных биться до конца…» Что же касается «малосознательной и очень широкой массы», то опять-таки «“все” единодушно характеризуют настроение наиболее широких масс, как близкое к отчаянию», ибо они «чувствуют, что полумерами ничего теперь спасти нельзя, что “повлиять” никак не повлияешь, что голодные “разнесут все…”»[1066].
Именно рост подобных настроений, указывает Ленин, создал почву для усиления влияния и «нарастания анархизма». «Именно на этой почве, – продолжает он, – понятен также “успех” подделывающихся под большевиков негодяев черносотенной печати… И можно ли удивляться тому, что измученная и истерзанная голодом и затягиванием войны толпа “хватается” за черносотенный яд?.. И может ли отчаяние масс, среди которых не мало темноты, не выражаться в увеличенном сбыте всякого яда?» Рост погромно-черносотенных настроений, отмечает Владимир Ильич, не является фактом сугубо российским, «это бывало всегда, это наблюдалось во всех без всякого изъятия революциях, это абсолютно неизбежно». Революции всегда сопровождались «злорадством черной сотни и ее надеждами погреть себе руки»[1067].
И вот в этой обстановке, чреватой в любой момент стихийным взрывом, рабочим, солдатам, крестьянам опять предлагают терпеть и ждать. Ждать, ждать… «Сложить, – как пишет Ленин, – ненужные руки на пустой груди и ждать, клянясь “верой” в Учредительное собрание…»
А чего ждать? «Ждать чуда?» Что немцы не станут выступать? Что Питер не сдадут? Что Ставка и корниловцы не предпримут новой контрреволюционной акции? Что буржуазия прекратит локауты и саботаж подвоза продовольствия городам и фронту? Ни один из этих вопросов «ожиданиями Учредительного собрания решить нельзя». А вот война не ждет. Разруха не ждет. Голод не ждет. И крестьяне не стали ждать, а восстали. И окопники не станут ждать – «солдаты просто убегут… если они (уже близкие к отчаянию) дойдут до полного отчаяния и бросят все на произвол судьбы». Топчась в ожидании на месте, мы попросту предаем солдат, «мы предаем русских крестьян, не словами, а делами, восстанием против помещиков, зовущих нас к восстанию против правительства Керенского…»[1068]
Каменев и Зиновьев в который уже раз повторяют, что опасаться нечего, что Советы «не допустят», Советы «не позволят», что они – «револьвер, приставленный к виску правительства». На заседании ЦК 16 октября кто-то иронически спросил: а заряжен ли этот револьвер? Есть ли там пуля? «…Если револьвер “с пулей”, – пишет Ленин, – то это и есть техническая подготовка восстания, ибо пулю надо достать, револьвер надо зарядить, да и одной пули маловато будет». Ну, а если револьвер «без пули», то все эти разговоры – чистейший обман, ибо «пугач» всего лишь игрушка[1069].
«…Вот если бы, – говорят Каменев и Зиновьев, – корниловцы опять начали, тогда мы бы показали!» – «История не повторяется, – отвечает Ленин, – но если мы повернемся к ней задом и будем, созерцая корниловщину первую, твердить… Авось корниловцы опять начнут не вовремя!.. А если корниловцы второго призыва научились кое-чему? Если они дождутся голодных бунтов, прорыва фронта, сдачи Питера, не начиная до тех пор?»
Для Каменева и Зиновьева все это – вопросы второго плана. На первом – что скажет «демократическая общественность»? Что скажет Чхеидзе и Чернов, Мартов или Камков. Стало быть пора делать выбор. «С кем идти? С теми колеблющимися горстками питерских вождей, которые косвенно выразили левение масс и которые при каждом политическом повороте позорно хныкали, колебались… или с этими полевевшими массами»[1070].
Революционная волна находится сейчас в такой точке, когда она может вылиться в повальное дезертирство, в зверские погромы, в голодные бунты, когда отчаявшиеся и голодные «разнесут все, размозжат все даже по-анархически». И тогда на арену выйдут с кровавой диктатурой корниловцы.
Либо большевики сумеют повести за собой массы – рабочих, солдат, крестьян, всех голодных и недовольных. И тогда революционная диктатура даст шанс для немедленного решения вопросов о войне, о земле, снабжении фронта и тыла. Только такая диктатура сможет покончить и с «безобразнейшим отравлением народа ядом дешевой черносотенной заразы», сумеет остановить погромы и «черную сотню раздавит до конца…»[1071]
Итак, выбор ограничен. Полугодовая история революции доказала, пишет Ленин, что «выхода нет, объективно нет, не может быть, кроме диктатуры корниловцев или диктатуры пролетариата…» Поэтому, «чем дольше будет оттянута пролетарская революция, чем дольше отсрочат ее события или колебания колеблющихся и растерявшихся, тем больше жертв она будет стоить… Промедление в восстании смерти подобно…»[1072]
Начиная данное «Письмо к товарищам», Ленин полагал, что распространит его среди партактива, ибо предназначалось оно «не для печати, а только для беседы с членами партии по переписке». Но перечитав еще раз утреннюю «Новую жизнь», информировавшую о письме «двух видных большевиков против выступления», Владимир Ильич приходит к выводу, что далее молчать нельзя и предлагает «Письмо к товарищам» направить в «Рабочий путь» и «напечатать его возможно скорее»[1073].
В тот же день, 17 октября, из Ставки вернулся Керенский, чтобы «лично руководить всеми действиями в деле подавления большевистского мятежа, если бы таковой начался». Утром был отдан приказ о размещении броневиков с полным боевым комплектом у государственного банка, Центрального почтамта, телеграфа, телефонной станции и Николаевского вокзала.
Вечером в Зимнем дворце состоялось заседание правительства. В повестке дня значился один вопрос: «Большевики». Доклад делал министр Кишкин. Исходную мысль он сформулировал предельно просто – «большевизм сейчас в большинстве…». Оспаривать его никто не стал. Не вызвали возражений и рассуждения Кишкина о том, что сейчас особенно «страшна возможность голодных бунтов». Лишь Гвоздев указал, что при оценке момента надо исходить из того, что «выступление неизбежно с двух сторон…». Помимо большевиков, восстание которых вероятнее всего начнут солдаты столичного гарнизона, правительству грозит удар со стороны корниловцев. Гвоздеву также никто не возразил и, как видим, в анализе ситуации большевистским ЦК и Временным правительством некоторые элементы совпадали.
Совпал и главный вопрос дискуссии – каким должен быть план конкретных действий? Только на правительственном заседании он получил обратное, зеркальное отражение: ждать ли начала восстания, а затем подавить его, или же нанести упреждающий удар. «Действовать или нет – вот что надо решить, – говорил министр просвещения Салазкин. – Могут нас обвинить, что мы допустили это выступление и вовремя не приняли меры». И большинство склонилось к необходимости превентивного удара.
«Пора себя проявить… – говорил Кишкин. – Наша тактика “ожидания событий” уже вредна… Чем дальше, тем хуже. Мы ждать не можем – надо действовать». Его поддержал Гвоздев: «Ждать нельзя… нельзя допустить перехвата власти, чтобы не очутиться в руках победителя». Столь же решителен был и Третьяков: мы и так все время ждем, говорил он. «Больше так продолжать нельзя, сидеть в дураках больше нельзя».