Но основные сведения все же дала жизнь. За любой деталью точное знание обычаев, примет и нравов владимирских и нижегородских («под куричий клали насест»: врачевание «под куриною нашестью» дело почти повсеместное), нижегородских и олонецких («спускали родимого в пролубь»: да, спускали в прорубь и окачивали над прорубью, иногда при этом и стреляли, отпугивая болезнь), олонецких и костромских (окатили «водой с девяти веретен»: то есть с девяти колодцев-воротов — по числу девяти крылатых сестер лихорадки, иных купали в воде, собранной с девяти рек) и т. д. и т. д....
Но такое знание быта — лишь условие появления героического эпоса.
Сам эпос в его героике рождается только «с богатством подлинно человеческих черт характера» (Гегель). Уже в первой части, которая вместо «Смерти Прокла» (как в журнальной публикации) стала называться «Смерть крестьянина» (что сразу придало и образу и всему повествованию обобщенный характер), в центре она — женщина во всей полноте определений и в их контрастности: бытовое — «баба» и высокое «красивая и мощная славянка», совсем простонародное «матка» и торжественное — «женщина русской земли...».
«Есть женщины в русских селеньях...» Есть, и потому не просто житейский рассказ, при всей дотошности такой житейской правды, ведет поэт, а живописует национальный тип. Вот почему так значима здесь жизнь, а смерть приобретает значение подлинной трагедии. Мы видим родителей Прокла, предавшихся скорби. И как величава ритуальность, как строга мужественная в самом горе сдержанность, когда отец выбирает «местечко» для могилы сына.
Чтоб крест было видно с дороги,Чтоб солнце играло кругом.В снегу до колен его ноги,В руках его заступ и лом...
Решился, крестом обозначил,Где будет могилу копать,Крестом осенился и началЛопатою снег разгребать.
Иные приемы тут были,Кладбище не то, что поля:Из снегу кресты выходили,Крестами ложилась земля.
Согнув свою старую спину,Он долго, прилежно копал,И желтую мерзлую глинуТотчас же снежок застилал...
Могила на славу готова, —«Не мне б эту яму копать!(У старого вырвалось слово)Не Проклу бы в ней почивать,Не Проклу!..»
И в ритуальной сцене обряженья покойника перед нами явлен, как в истинно эпическом произведении, портрет земледельца-богатыря, усопшего Микулы Селяниновича:
Медлительно, важно, суровоПечальное дело велось:Не сказано лишнего слова,Наружу не выдано слез.
Уснул, потрудившийся в поте!Уснул, поработав земле!Лежит, непричастный заботе,На белом сосновом столе,
Лежит неподвижный, суровый,С горящей свечой в головах,В широкой рубахе холщевойИ в липовых новых лаптях.
Большие, с мозолями, руки,Подъявшие много труда,Красивое, чуждое мукиЛицо — и до рук борода...
Так не только характер женщины-крестьянки Дарьи осеняется образом «величавой славянки», но и мужские характеры поэмы вырастают до образов «величавых славян» (а во французском восприятии Корбэ и до образов самых «величавых греков» — гомеровских).
И если каждый образ поэмы можно исследовательски, фактически проверить на предмет исчерпывающего значения и абсолютного ощущения народной жизни, то, скажем, приведенный выше отрывок такой изощренный поэт и образованнейший экспериментатор-теоретик, как Андрей Белый, в работе, которая так и называлась «Лирика и эксперимент», разбирал в качестве примера совершеннейшей художественной формы под углом зрения стихотворного строения, фонетики, грамматики и — особенно общей симметрии — вскрывал, как хирург: так сказать, поверял алгеброй гармонию.
Герои поэмы немногочисленны. Но немногие эти герои — типы народной национальной жизни. Именно то обстоятельство, что их немного, позволило выявить главный пафос поэмы как героического произведения, особенно во второй части, когда в предельной, в последней правде проходит перед глазами замерзающей женщины (и перед нашими глазами) ее жизнь в работе, в заботах, в радости и в скорбях, в любви и в самоотвержении. Чем же эта полнота бытия и его героика измерена, как оценена, чем вознаграждена?
Еще вначале, говоря о слезах оплакивающей мужа Дарьи, Некрасов употребил характерное сравнение:
Слеза за слезой упадаетНа быстрые руки твои.Так колос беззвучно роняетСозревшие зерна свои...
Сравнение из области земледелия, из жизни природы. Вся жизнь крестьян-земледельцев вписывается в жизнь природы. Они находятся с природой в тесном, но противоречивом родстве, подчас с нею почти сливаясь и ей же противостоя. «Человек здесь не должен представляться независимым от живой связи с природой и общения с ней, с одной стороны, энергичного и бодрого, с другой — отчасти дружественного, отчасти заключающегося в борьбе...
Таково состояние мира, — формулируя его, заключает Гегель, — которое я в отличие от идиллического... назвал героическим».
Во второй части поэмы в судьбе Дарьи — в ее жизни и смерти — явлены оба начала — полнота бытия, энергия и бодрость — с одной стороны, трагическое противостояние и гибель — с другой.
Картины всей полноты светлого радостного труда и жизни — о природе тем более впечатляют, что они даны на фоне уже совершившейся трагедии смерти Прокла и еще совершающейся трагедии гибели самой Дарьи — в природе.
Некрасов нашел могучий образ духа суровой русской природы и воплотил его в своем «Морозе, Красном носе». Вторая часть так и называется, повторяя название всей поэмы, — «Мороз, Красный нос».
Поначалу кажется, что эпопея обращает нас к известной сказке о Морозке, но это не так. Не случайно в процессе создания поэмы поэт убирал все, что этот образ обытовляло и мельчило. Некрасов возвращает нас (и возвращался сам по ходу работы) к прасюжету народной сказки — к мифу, где выступал могучий и величественный образ духа природы. Мороз в поэме не просто аллегория, выдумка, сказка, ибо за ним, как в древнем эпосе, стоит целое народное мироощущение. Луначарский когда-то назвал этот образ даже не некрасовским, а прямо народным: «Достаточно только вспомнить взлет народной фантастики в появлении воеводы Мороза в великой, изумительной поэме Некрасова этого имени. Какая удаль, какая ширь, какой демонизм!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});