и посмотреть библиотеку. У Верещагина в том году в журнале «Русская мысль» появилась повесть «Литератор». Забелин достал с полки номера журналов и, быстро перелистывая, стал искать подчеркнутые им в повести места.
— Конечно, вы не писатель. Но повесть интересна именно тем, что ее пишет не литератор-профессионал, а художник, страстный, наблюдательный, — сказал Забелин. — Основное лицо в повести — Верховцев. Видимо, это вы? Повесть в какой-то мере биографична, потому правдива и привлекает, стало быть, своей безыскусственностью. Вы не историк, но есть у вас некоторые положения и определения исторических отрезков довольно-таки четкие, ясные и неопровержимые. — Забелин перелистал журнал и, найдя нужное место, прочел: «В России выворачивали наизнанку самого человека, доискивались его тайных помыслов и побуждений, критика граничила с ненавистью, сыском, доносом». Сказано смело и правильно. Вот чего недостает нашим современным присяжным историкам и критикам… Скажите, когда вы успеваете работать? И картины, и повести, и разъезды с выставками картин, и разные путешествия… У вас огромный запас энергии!
Верещагин погладил бороду, расправил усы и, побрякивая ложечкой в стакане, застенчиво ответил:
— Иван Егорович, у меня очень много времени для работы: я не пью спиртных напитков, по крайней мере не бываю пьяным. Я не курю, не хожу в церковь и, к сожалению, очень редко посещаю театры. Не люблю принимать гостей и сам воздерживаюсь ходить к кому-либо.
— Все это хорошо и правильно. Жизнь коротка, и было бы преступно расходовать ее бесцельно, по-обывательски. Вас еще не все правильно понимают, — сказал Забелин. — Я как-то у Мутера прочел пошленькую оценку, где он «величает» вас маленьким, черненьким человечком!..
— Что ж, — перебил собеседника Верещагин, — иногда, как сказано поэтом, приходится слышать «звуки одобрения не в сладком рокоте хвалы, а в диких криках озлобленья». Моя жизнь не течет ровным ручейком. Она вся в противоречиях и конфликтах.
— Со Стасовым вы хотя и в ссоре, но он вас любит. Но слышно, что не Стасов, а Булгаков пишет о вас книгу. Верно это?
— Да. Булгаков намеревается издать обо мне книгу с иллюстрациями.
— Жаль, что этот автор-издатель может выпустить книгу в пышном оформлении, но он не в состоянии по-стасовски глубоко анализировать ваше творчество. О вашем труде должно быть громкое слово сказано. Стасов — тот может. Сила!.. Ваш биограф Булгаков, или кто другой, может допустить серьезную недомолвку, если не скажет, что в широкой, верещагинской, нараспашку русской душе таится дух всеобщего братства. Борьба против завоевателей — вот что, на мой взгляд, главным образом отличает вас от других деятелей искусства.
Верещагин осмотрел полки и шкафы, переполненные книгами, затем перевел свой прищуренный взгляд на Забелина, сказал, показывая на библиотеку:
— Вы ученый. Перечитали все это, прежде чем стать известным Забелиным. Я, к сожалению, читал мало. Но, возможно, столько, сколько нужно для художника. Я учился и продолжаю учиться на своих наблюдениях, в своих поездках. В живописи меня привлекает этнографическое исследование вещей и явлений. Я зарисовываю все: людей, зверей, природу, архитектурные памятники, предметы быта. Я жадный художник, мне все нужно. И если мне не удается в живописи, в той или другой работе, достигнуть желанных результатов, я бываю взбешен. Мне ничто не мило, пока не добьюсь своего…
— Это как раз здоровое упрямство, — одобрил Забелин. — Еще Ломоносов отличался тем же.
— Художник должен быть усидчивым. Но я не могу долго находиться на одном месте. Подходит старость, мне уже за пятьдесят… Конечно, это еще не большие годы, но пора уж, казалось бы, пристроиться к месту. В Котлах, за Серпуховской заставой, я соорудил себе гнездо. Сижу замкнувшись, как Соловей-разбойник, не подпускаю к себе ни конного, ни пешего. Пишу, не хвастаясь скажу — много холста извел! А куда-то вот тянет и тянет… Чего-то еще не видел, с кем-то еще не встречался, не говорил, не запечатлел. В свое время в Индию влекло меня индийское солнце, и хотелось видеть и знать эту густонаселенную страну. В Туркестан и на Балканы я ездил, чтобы увидеть войну, видеть, как гибнут от пуль и замерзают в снежных сугробах наши храбрые и безответные солдаты, чтобы потом в картинах показать изнанку войны. На Север меня влекла русская старина. Кстати сказать, Иван Егорович, должны и вы быть озабочены тем, как уберечь памятники русской старины в Вологодской и Архангельской губерниях. Многие на глазах гибнут, исчезают.
— Мне уже поздно думать, Василий Васильевич, о принятии каких-то организованных мер для сохранения северной старины. Вы меня моложе, голос у вас свежей, и о тех непорядках, которые приметили, путешествуя по Северу, сообщите в святейший синод.
— К черту синод! Он-то и благословляет духовенство строить кирпичные церкви с сусальной мишурой и всякой чепухой! — И более спокойным тоном Верещагин продолжал: — А ведь какие интересные вещи водятся в таежной глуши Севера! В начале нынешнего лета, в июне, я ездил с Двины на Пинегу, в Гавриловскую волость. Там есть древняя, безымянного русского резчика скульптура, изображающая Николу-чудотворца. Я ее занес в альбом. Само по себе изображение Николы в виде языческого идола интересно, и вряд ли где еще можно подобное встретить. Никола вырезан из ольховых досок, раскрашен, в правой руке у него обнаженная жестяная сабля, в левой — игрушечная церковушка. Чтобы придать авторитет «чудотворцу», его приподнимают с полу и в майский Николин день обувают в новые сапоги. К декабрю эти сапоги Никола «чудесно» изнашивает. Они вдруг становятся старыми, совершенно непригодными к носке.
Забелин искренне расхохотался, представив себе воочию переобувание Николы, и попросил у Верещагина фотографию этой зарисовки.
Долго еще сидели они и обо многом переговорили. За решетчатыми окнами кремлевской гридницы сгустились сумерки. Мерцающими звездочками засияли огни в купеческих домах Замоскворечья. Прогудел колокол, за ним другой, третий, и невесть сколько их затрезвонило к вечерне.
— Пора домой, — сказал, поднимаясь, Верещагин. — Простите, что оторвал вас от дела. Благодарю за внимание. А будет моя выставка картин — прошу явиться моим беспристрастным судьей с исторической и художественной точек зрения.