сам объясняет это:
Но, когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: «я не люблю вас», —
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти, и не возвращаться больше.
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры, —
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю,
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда5.
* * *
Не всякому понятно увлечение экзотикою. Но тот, кому пришлось в яркий солнечный день отдыхать от томительной жары в юрте кочевника и проснуться под звон бубенцов мимо проходящего каравана верблюдов, кто видел, как они, один за другим, мерно покачиваясь, солидною, важною поступью двигаются длинною цепью, послушно связанные продетыми сквозь ноздри веревками; кому приходилось видеть проводников этих караванов, в пестрых халатах, или – библейские фигуры на улицах восточных городов, или углубиться в молчаливые ущелья диких недоступных гор, – тому понятно, что здесь душа соприкасается с чем-то извечным, более древним, чем вся наша культура, и более близким бесконечному мирозданию и неумирающей природе.
Неведомые ранее ощущения как-то вдруг подымают на высоту, с которой маленький и беспокойный человеческий мир кажется жалким и суетливым. Там соприкасаешься с вечностью, подобно тому, кто, по словам Тютчева, «посетил сей мир в его минуты роковые».
Эти необычайные ощущения познал наш поэт в Абиссинии:
Между берегом буйного Красного моря
И суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север – это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре6.
Страсть к путешествиям овладела душою поэта. Он не мог спокойно представить себе, что кто-либо другой, а не он, будет вдохновляться представлением дальнего странствования:
Что до природы мне, до древности,
Когда я полон жгучей ревности:
Ведь ты во всем ее убранстве
Увидел Музу Дальних Странствий.
(«Отъезжающему»)
Но пребывание в тропическом мире дикой природы и диких людей не может дать полного и постоянного удовлетворения человеку с высокими запросами духа; мир дикой природы начинает казаться ему скучным; но, зато мир европейской культуры – жалким:
Но проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер, – мне нравились их пятна, —
И то, что прежде было непонятно,
Презренье к миру и усталость снов7.
* * *
Из своих путешествий Гумилев вынес ощущение вечности, перед которой кажется мелким все временное и личное. Описывая Египет, он говорит:
Там, взглянув на пустынную реку,
Ты воскликнешь: «ведь это же сон!»
Не прикован я к нашему веку,
Коли вижу сквозь бездну времен8.
Попадая в страны, история которых насчитывает тысячелетия, начинаешь жить вне времени. Самое странствие разрушает представление о днях и годах:
Мы видим горы, леса и воды.
Мы спали в кибитках чужих равнин,
Порою, казалось, – идем мы годы.
Казалось порою, – лишь день один.
(«Возвращение»).
С другой стороны, теряется представление о пространстве, и человек начинает ощущать яснее беспредельность:
Я чувствую огромные моря,
Колеблемые лунным притяженьем,
И сонмы звезд, что движутся, горя,
От века предназначенным движеньем9.
В человеке, который почувствовал величие вселенной и ощутил в себе связь с бесконечностью во времени и пространстве, – душа становится сильнее тела. Человек этот не только равнодушен к смерти, но равнодушен и к телу. Недаром Восток создал особую психологию, чуждую европейскому материализму, недаром Восток был родиной всех великих религий.
Гумилев проникся этой психологией борения духа с телом и победы духа:
Расцветает дух, как роза мал,
Как огонь, он разрывает тьму.
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.
(«Солнце духа»).
И все идет душа, горда своим уделом,
К несуществующим, по золотым полям,
И все спешит за ней, изнемогая тело,
И пахнет тлением заманчиво земля.
(«Разговор»).
Солнце духа, ах, беззакатно,
Не земле его побороть,
Никогда не вернусь обратно,
Усмирю усталую плоть.
(«Снова море»).
Однако томление духа, прикованного к плоти, бесплодно, ощущение огромного мира и вечности выше слабых человеческих сил и рождает потребность в какой-то новой способности восприятия. Гумилев почувствовал это ощущение:
Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Все ж мучится таинственным желаньем,
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, —
Так век за веком, – скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства10.
* * *
Не надо думать, что Гумилев был чужд человеческим страстям и вкуса жизни. Временами возвращался он к обыкновенным человеческим чувствам и переживал их со всею силою здорового порыва:
Я – вольный, снова верящий удачам,
Весь мир мне дом.
Целую девушку с лицом горячим
И с жадным ртом.
(«Стансы»).
И тогда ему мила самая простая бесхитростная и непритязательная жизнь:
И порой мне завидна судьба
Парня с белой пастушеской дудкой
На лугу, где девичья гурьба
Так довольна его прибауткой.
В эти минуты поэту все мило:
Люблю в соленой плескаться волне,
Прислушиваться к крикам ястребиным,
Люблю на необъезженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином.