Писатель стоял на фоне окна, где чёрным силуэтом рисовалась вся его крепкая фигура. В комнате было почти темно. Все сидели молча. У Вали Мартовой, у Тани, у какой-то бледной дамы в рваной кофточке текли слёзы. Голос писателя достиг высшего напряжения. Он говорил как пророк. Казалось, он как будто слушает кого-то далёкого и повторяет его слова. Мистический ужас закрадывался в сердца многих. Железкин и Осетров смотрели в упор в его глаза и стояли за стульями, впившись пальцами в спинки их и тяжело дышали. Пот проступил на лбу Железкина. Священник, отец Василий, встал со своего места и незаметно подошёл к писателю, как будто бы он боялся пропустить каждое его слово, звук его голоса.
— Как, — задыхаясь, проговорил писатель, — как заправилы мировой политики не поймут, что ещё годика три, четыре «правления» и «опытов» большевиков в России и мир, по крайней мере европейский, начнёт буквально дохнуть от голода! Все их хвалёные фабрики и заводы станут и вынуждены будут цивилизованные граждане ходить в костюмах индейцев Южной Америки — в одних поясах. Но ведь это не по климату!.. Я не говорю уже об общем политическом крахе… А они… Они вместо того, чтобы гасить пожар у соседа, ограничились тем, что тащат уворованное с пожарища… Или они — жалкие людишки… или я решительно ничего не понимаю…
— Но эта грядущая картина мирового развала, — тихо, чеканя каждое слово, закончил писатель, — стоит у меня перед глазами… Допустим, что я фантазёр… Но ведь иные из моих фантазий, через некоторый и, не так уже большой, промежуток времени воплощались в ужасную действительность…
Он замолчал… Никто не возражал… Все были подавлены. Не было просвета для этих людей, только что покинувших Родину и так мечтавших снова идти туда, где был у них дом, где остались родные могилы.
— Есть Бог! — тихо начал отец Василий, и каждое слово звучало отчётливо в большой комнате. — Неисповедимы пути Божий… Мы не знаем, для чего это всё… Мы не знаем, как изживём мы своё горе. Он знает…
Отец Василий тяжело вздохнул…
— Много крови я вижу там… Но уже меньше невинных жертв. Час расплаты близок.
— Как?.. Как, батюшка, это будет? — задыхаясь, спросил Осетров.
— Нам не дано этого знать, — сказал отец Василий и тихо вышел из комнаты.
Ночь уже наступила. После тех горьких откровений, которые сказал писатель, никто не мог сказать ничего. Правда звучала в каждом его слове, безнадёжная, тяжёлая правда. Её сознавали все, и все не верили ей, ища спасительного обмана. Надеялись на здоровый эгоизм английского народа, на рыцарскую честность французов, на благородство немцев, на человеколюбие американцев, на дальновидный расчёт японцев. Но видели во всех их поступках, во всех событиях противное этому и всё-таки чего-то ждали. Писатель резко прогнал мечты и показал суровую действительность.
Расходились молча.
XXXI
Полежаев простился с Таней. Пора было идти спать. Керосина на дачу не отпускалось, и с наступлением темноты все забивались по своим углам, стараясь согреться и заснуть.
Купец и полковник улеглись на своих койках. Железкин уже спал на полу. Осетров долго возился, примащивая себе изголовье из своего кителя, маленького чемодана и вороха соломы. Наконец и он угомонился.
— Ты, Николай Николаевич, — шёпотом сказал он Нике, — тоже поберегай мой саквояжик. В нём все наши капиталы... Пригодится... Теперешнему народу верить нельзя. Он полковником называется, а вором окажется. Видали мы их... Или вот как этот профессор. Видать, от комиссаров закуплен, чтобы пропаганду делать.
Ника лежал, обернувшись лицом к окну. Он видел, как за морем, черневшим за белой полосой снегом покрытого берега, встал и тихо поплыл по небу круглый полный месяц. Парчовая дорогая побежала от него по морю и дошла до самого берега. При свете месяца все переменилось и стало волшебным. Голые деревья маленького дачного палисадника казались фантастично прекрасными, сад больше, глубже, полным таинственных уголков. В тишину комнаты стал доноситься ропот волн морского прибоя, и звенели маленькие льдинки, ломавшиеся у берега. Большой камень, усыпанный снегом, лежавший на берегу, стал казаться прекрасной серебряной скалой.
Какой-то тонкий голос вдруг остро пропел над самым ухом Ники: «И-ти-и-и-ть...». Нике казалось, что он не закрывал глаза, а между тем, вероятно от действия лучей месяца, многое изменилось. Море, месяц, отражение его, уходящее далеко-далеко и сверкающее зыблющейся парчой, камень, похожий на серебряную скалу, деревья палисадника, переплёт большого дачного окна, от которого тянуло холодом зимней ночи, — все исчезло. Шумело не море, а шумела и гомонила толпа. И Ника не лежал в постели, а стоял в этой толпе, жадно прислушиваясь к тому, что говорили в ней, внимательно оглядываясь кругом. Не зимняя лунная ночь в Финляндии на берегу залива, с её тихими шорохами и вздохами, с её молчанием и тишиной была кругом, но светило яркое жгучее южное солнце. Кругом была степь. Степные тюльпаны пёстрым ковром покрывали равнину, цвели лазоревые цветы, а вдали ровное поле казалось синим. Эта широкая равнина без балок и гор ровно подымалась кверху, к самому небу и сходила вниз и внизу ей не было конца. Посередине её стоял античный портик. Тонкие изящные колонны белого мрамора поддерживали его. Под ними была мраморная трибуна с барельефами, а вправо была большая ложа. В ложе сидели люди. Ника узнал их Ближе всех, опираясь о мраморную доску барьера, сидел в обычном своём сером пиджаке Владимир Ильич. Его круглое, идиотское лицо, с маленькими узкими глазками хитро, иронически улыбалось. Рядом, выпятивши вперёд рыжеватую бородку, стоял Троцкий, дальше виднелись чёрные бакены Зиновьева, профиль Стеклова. Все народные комиссары собрались сюда, чтобы послушать, что будут говорить покорные им русские люди. Толпа матросов-«клёшников» в широких, раструбами книзу, штанах стояла правее всех. Рядом с матросами были красноармейцы, дальше стояли рабочие и крестьяне. Несмотря на многолюдство, — мёртвая тишина стояла в степи. Ни слова, ни звука, ни вздоха не было в толпе. Бледные, угрюмые, растерянные лица были кругом Ники. Голодом и пороком дышало от них. Многие были в рубищах, босые, другие, напротив, щеголяли богатыми одеждами, носили драгоценные камни на пальцах. Солнце сильно пекло, лазоревые цветы колебались, синяя степь уходила к синему небу, и казалось, ей нет конца.
Все чего-то ждали. Владимир Ильич молча презрительно улыбался и тоже ждал чего-то.
Из толпы, расступившейся перед ним, к портику прошёл высокий, рослый матрос. Он походил на Дыбенко. Может быть, это и в самом деле был Дыбенко? Его лицо было землисто-серо от голода и волнения. Красивые глаза были опущены, и длинные чёрные ресницы бросали на них тень. Шапки на нём не было, и чёрные волосы были всклокочены на его голове. Он вошёл на трибуну и стал против толпы. Он смотрел на Владимира Ильича. Владимир Ильич также презрительно улыбался. Он кивнул головою матросу Матрос встал в горделивую позу, скрестил большие белые руки на груди и громко кинул в толпу:
— К прошлому возврата нет!
Заколебалась синяя степь. Зашатались лазоревые цветы. Расступились земные дали. Ахнула толпа, и умолк оратор.
За мраморным портиком вместо степи было голубое синее море. Розовато-жёлтые горы, невысокие, с плоскими вершинами, окружали небольшую бухту. Белые домики тонули в виноградниках и апельсиновых рощах. В бухте толпились корабли с красными флагами и белым полумесяцем на них. Другие корабли плыли к ним, надувши белые паруса. Пёстрой змейкой сигнальных флажков взвилась на главном корабле фраза, и все, кто знал смысл этих треугольников, квадратов и шаров, этих сочетаний белого, синего, жёлтого, чёрного, красного, прочли: — «Смотреть на адмиральский корабль!»
Там на бизань-мачту по канату карабкался матрос. Он развернул громадный белый флаг с синими диагонально перекрещивающимися полосами и стал прибивать его гвоздями к мачте...
— Спускать, значит, не будут... Драться до последнего решили, — прошептал кто-то в толпе «клёшников» и вздохнул.
Корабли окутались дымом. Он становился все гуще и гуще, и когда рассеялся он, — турецкий флот был поражён и уничтожен.
— Как дрались наши! — сказал кто-то в толпе «клёшников». — Это так и было... Синоп этот... В учебной команде учили мы...
Там, где было синее небо и синее море, где в розовой дымке тонули Малоазиатские горы, теперь угрюмо и глухо катились тёмные волны. Низко нависли чёрные тучи над водой, и кругом были мрак и безотрадность. Низко на волнах сидел серый, тяжёлый, весь из стали корабль. На тяжёлых стальных мачтах реял Андреевский флаг. Трубы были перебиты и снесены. Волна заливала корабль, а на мостике неподвижно впившись руками в поручни, стоял капитан в золотых погонах, внизу толпились офицеры, музыканты и матросы. Последние ядра, поднимая фонтанами воду, падали кругом корабля, и с него неслись могучие плавные звуки величавого русского гимна...