Орфей и Петер дружили еще со времен своей учебы в школе у Сириуса. Бывали периоды, когда они отдалялись друг от друга, но всегда находилось что-нибудь, что опять сводило их вместе, и чаще всего это были новые затеи Петера, необыкновенные и увлекательные. Но однажды произошло нечто такое, из-за чего двое мальчишек сделались вдруг заклятыми врагами.
Началось это странно и пугающе, как всегда, когда Петер что-либо затевал. Началось это в зеленоватых сумерках вечера, когда Петер неожиданно открыл Орфею, что он видел Тариру.
Орфей, конечно, не то чтобы поверил этому, россказням Петера никогда нельзя было верить, но, как правило, за ними все же что-то крылось, и так было и на этот раз.
— Вон, погляди! Видишь ее? — спросил Петер. — Правда ведь? Почти Тарира!
Они находились в Колокольном переулке и смотрели вверх, на слабо освещенный фронтон дома, и там у раскрытого настежь окна в глубокой задумчивости стояла… да, там действительно стояла Тарира, украшение старого барка и ночное видение, молодая девушка, белокурая и бледная, с неподвижным взглядом. Там стояла Тарира, неподвижно вперившись глазами в бледный вечер.
Орфей, разумеется, знал, что это вовсе не Тарира, но все равно похолодел от волнения. Ему сдавило горло. В груди у него что-то трепетало.
— Ха! — торжествующе усмехнулся Петер. — Это просто Титти, дочь часовщика Ольсена! А ты и поверил?..
— Конечно, нет. — Орфей слабо улыбнулся, все еще не придя в себя. И он продолжал смотреть наверх, пока девушка не закрыла окно.
В последующие дни Орфей тайком совершал паломничество в Колокольный переулок и там караулил в укромном уголке, откуда было видно верхнее окно в доме часовщика. Он приходил туда в сумерки и часто подолгу простаивал в ожидании. Лишь изредка в окне у Тариры показывалась фигура, да и тогда это была не Тарира, а ее рыжеволосая сестра, которая глупо насвистывала и совершенно ему не нравилась. Сама Тарира больше не появлялась. Но когда внутри зажигался свет, тень Тариры порой вырисовывалась на шторах. По крайней мере он представлял себе, что это она, и одновременно образ Тариры сплетался в его воображении с Романсом Шумана. По ночам, уединившись в своей треугольной чердачной спаленке в Гладильне, он лежал и вслушивался в задушевный вздох этого Романса, словно бы насыщенный сумерками, в которых загорается таинственный и теплый огонек… томительный вздох, прелестней которого нет в музыке, рассказ о зарождающейся любви.
Однажды вечером он нежданно-негаданно встретил часовщикову Титти в Колокольном переулке, она прошла так близко от него, что он ощутил ее дыхание и они задели друг друга руками.
— Ну ты, чурбан, смотреть надо! — крикнула Титти.
Орфей почувствовал смертельную неловкость и несколько вечеров не ходил в Колокольный переулок. Он потихоньку унес к себе в спальную каморку кухонное зеркало и сокрушенно рассматривал свое лицо, которое казалось ему безобразным до тошноты: крупное, серое, все в каких-то красных точках и пятнах и в белесом пуху. «Ну ты, чурбан, смотреть надо!» Только так и можно говорить с этой мордой, еще бы.
Но настоящая Тарира — она не такая. Она не говорит. Она молчит. Она посещает его в сновидениях и уводит за собой в бездонный полумрак. Она смотрит на него с далекой улыбкой во взоре и проносится мимо так близко, что он ощущает ее дыхание.
Однако много ночей проходит без сновидений, и он безмерно тоскует по Тарире. Он лежит и шепчет про себя ее имя, ее тихо скользящее и шуршащее имя.
Новые ночи и новые дни проходят над морем и изнемогшей от зимы страной, и в далеких северных облачных безднах рождается наконец первое анемичное сияние весны. С каждым занимающимся утром это манящее, волшебное сияние набирает силу.
— Титти в тебя влюбилась! — говорит Петер однажды вечером. — Хочешь, передам ей от тебя привет?
Оказывается, Петер прекрасно знает Титти.
— Она очень хочет встретиться с тобой, — продолжает он. — Она приходит в сад Линненскова послушать, как ты играешь. Она говорит, из тебя обязательно выйдет Подгонини!
Орфей слушает лишь вполуха манящие, волшебные слова. Но вскоре он опять встречает Титти в Колокольном переулке, и на сей раз она ему улыбается, как будто говорит: это правда, что тебе Петер сказал!
И с этого момента разгорается пожар в сердце Орфея, он ширится и охватывает его всего без остатка, мальчик не может думать ни о чем, кроме Титти. Он избегает встреч с нею, он избегает и Петера по той же причине, он не решается видеть ни его, ни девушку, он краснеет и бледнеет, исходит потом и млеет от блаженства при мысли о Титти. Даже скрипку он почти забросил. Он ходит сам не свой, отвечает невпопад, когда с ним заговаривают, он все больше бледнеет и худеет, у него болезненная улыбка и какой-то потерянный взгляд.
Мать заставляет его показаться доктору. Но нет, с ним ничего особенного, просто переходный возраст, говорит доктор. Скоро все пройдет само собой.
Случилось это в один из светлых, благоухавших свежей травой апрельских вечеров: встретившись с Орфеем на старой мельнице, Петер сказал ему, что они с Титти обручились.
— Она ведь в меня влюблена-то, а вовсе не в тебя, — сказал он с издевкой. — Она говорит, ты похож на тарелку пригорелой каши! Мы с ней почти каждый вечер встречаемся, — добавил он. — Сидим тут, на мельнице, играем на граммофоне. Я ее целую и все такое. Ага, злишься, ну и злись, недотепа! Да ты никому не можешь понравиться, она тоже так говорит! И дед у тебя полоумный был! А отец твой убийца!
С громким презрительным хохотом Петер выскочил за дверь. Орфей бросился за ним, ослепленный слезами и бешенством. Вверху, на пригорке, Петер остановился и повернулся вдруг к нему лицом:
— Ну что, слюнтяй, подходи, коль не дрейфишь! — крикнул он, засучивая рукава. — Я тебе покажу!..
Орфей налетел на него, они повалили друг друга на молодую траву, покатились вниз по склону пригорка, тесно сплетясь, и продолжали драться внизу. Орфей был меньше и тоньше Петера, но в нем клокотала вся первобытная ярость ревности, и он одержал блестящую победу, вдавил Петера затылком в грязь и уперся ему в грудь коленом. Петер ревел и злобно плевался, но он был разбит наголову. У обоих кровь сочилась из носу и из десен, и оба тупо смотрели пустым взглядом друг другу в глаза.
— Молодец! — произнес вдруг за спиной Орфея резкий, веселый голос. Это был малярный мастер Мак Бетт.
Старый мастер совершал вечернюю прогулку, одетый в свой выходной наряд: на нем был вышитый жилет и синяя шапочка, короной возвышавшаяся на его холеной голове. Он стоял, помахивая белой костяной тростью.
— Теперь отпусти его, да ступайте оба помойтесь в речке, прежде чем идти домой, а то вид у вас — не приведи господь!
Орфей отпустил Петера, который тотчас кинулся бежать.
— А я давно уж на вас смотрю, — сказал Мак Бетт с суровой усмешкой. — Увидел, что это ты, Орфей, и думаю: «А ну, поглядим, как он сумеет за себя постоять!» Отец твой, тот бы сумел за себя постоять, это я знаю, хоть он и был не из драчливых. Но зато уж твои дядья, Орфей! Куда там! Сириус, мямля несчастный, дал бы как миленький содрать с себя шкуру, это наверняка, а второй, Корнелиус, так с того, можно считать, и содрали шкуру-то. Он ведь тоже не сопротивлялся. Тоже бесхребетный человек.
Мастер грустно улыбнулся:
— С такими людьми далеко не уедешь. Не умеют они давать отпор, а без этого не проживешь. И поэтому, парень, — Мак Бетт нагнул голову и грозно взглянул Орфею в глаза, — поэтому, парень, возрадовалось мое стариковское сердце, когда я увидел, что сын Морица задал трепку этому паршивцу. Когда я увидел, что ты из другого теста, нежели твои дядья. Что ты, если надо, умеешь отбиться. Правильно, парень, всегда отбивайся, не давай спуску, если тебе хамят, или морочат голову, или хотят втоптать тебя в грязь. Запомни это, дружок, запомни слова старого Мак Бетта: умей отбиваться! Ни перед кем не гни спину и никому не спускай обиды!
Мак Бетт величаво стукнул тростью, коротко засмеялся и с улыбкой двинулся дальше.
Вот так примерно звучала речь малярного мастера Мак Бетта. Это была хоть и строгая, но хвалебная речь, задуманная как утешение и поощрение, однако Орфею она нисколько не придала сил, отнюдь, он доплелся до мельницы и там бросился ничком на грязный пол, вне себя от боли и стыда.
5. Минувшие дни, разбитые мечты и горькая тоска, а также таинственная музыка в кладовой и несказанное блаженствоМногие из разбросанных там и сям в старом городе садов, иногда очень запущенных, имеют довольно-таки солидный возраст. Сириус в своей элегии «Зеленое забвенье» передал своеобразную атмосферу старины и неясных воспоминаний, присущую этим сохранившимся от прошлых времен дворикам, где ушедшие поколения познали когда-то свои радости и свои печали, смутные отголоски которых может порою донести до нас аромат цветов, шум ветра или стук дождевой капели, придав им на миг призрачную видимость жизни.