В этих письмах – все: и забота, и детали их повседневной жизни – дороги, переезды, вещи, сданные в ломбард, страх перед фининспектором и кредиторами.
«Не могу, конечно, начать письмо без того, чтобы тебя не выбранить: зачем ты, бесстыдник такой, оставил Таисии для меня деньги? Как нехорошо! У меня сердце болит – как ты там устроился с деньгами, а ты еще отрываешь от себя для меня. Ведь ты знаешь – я с любым количеством денег могу обойтись. Собуля, милый, и спасибо, и нехорошо!
Беспокоило меня вчера очень – получил ли ты постель. Как представлю, что твои косточки ворочаются на жесткой скамье – сразу сердце на десять частей разрывается…
Сейчас понесу это письмо на почту, а потом пойду в церковь. Когда хочется умиротвориться, хорошо там побыть. А то во мне очень много негодования на несправедливость к тебе».[469]
«Голубчик мой, ненаглядный, как подумаю, что едешь ты один, не зная на что, без крова в Москве, сердце разрывается за тебя. Всех бы уничтожила, зачем нас так мучают?.. Помог бы нам Бог выкарабкаться из этой ямы, отдохнули бы…
Милый ты мой, любимый крепкий друг, очень мне с тобой хорошо. Если бы не дрянь со стороны, как бы нам было светло. Пусть будет!»[470]
Но как ни старалась она его успокоить и согреть, жизнь в Крыму становилась день ото дня невыносимее:
«Голубчик мой, Собусенька, не уезжай из Москвы, пока не получишь Вольфсоновских денег, иначе, видит Бог, нам их никогда не получить… А без денег в Феодосии невыносимо. Кредиторы так и лезут… А знаешь, Санечка, у тебя висела картинка – потерпевший корабль лежит на боку. Я ее с 28 года не люблю, как посмотрю – нехорошо от нее на сердце. Вчера в 5–6 веч. ее вытащила из-под стекла и сожгла, и стало легче. Ты на меня не сердись за это, милый».[471]
Порой ей не хватало денег даже на почтовую марку. Крутикову, своему юристу, Грин в это время писал:
«Мои обстоятельства так плохи, мрачны, что я решаюсь попросить тебя о помощи – делом.
Если мы не уплатим 1 ноября 233 р. вексельных долгов – неизбежна опись, распродажа с молотка нашего скромного имущества, которым с таким трудом обзаводились мы в течение 6 лет… Я в тоске, угнетен, не могу работать».[472]
«Дорогой Николай Васильевич!
У меня что-то вроде бреда на почве страха „крупных материальных бедствий“. 24 февраля опишут все барахло, которое еще у нас осталось, а те вещи так и пропали».[473] Далее в письме следует приписка рукой Н. Н. Грин: «Да, Николай Васильевич, положение еще хуже, чем А. С. пишет, т. к. из-за (1 нрзб) и беспокойства он не может работать… Не сетуйте на наши вопли, но нам очень, очень тяжело…»[474]
Позднее, комментируя эти письма, Нина Николаевна сделала приписку:
«Декабрь 1929 г. Юрисконсультант Союза Н. Крутиков недобросовестно ведет наши дела с издательством Вольфсона „Мысль“. Мы в Феодосии голодали».[475]
А в более поздних мемуарах содержится рассказ о том, как она просила Крутикова проследить, чтобы Грин пришел на суд не пьяный, потому что пьянство могло дурно отразиться на исходе дела.
«Какой-то из последних судов был назначен в Ленинграде. Мы жили уже два месяца в Москве. Александр Степанович порядочно пил. Он знал, что судбище это для нас чрезвычайно важно. Данные были в нашу пользу. На суд должен был ехать и Крутиков…
Крутиков очень мне обещал печься об Александре Степановиче как о брате.
Поехали. Через несколько дней вернулись, проиграв. Грин имел удрученный вид и набрякшие, в раздутых венах, руки – признак большого пьянства. Спросила Крутикова, был ли Александр Степанович трезв на суде. „Абсолютно трезв“, – заверил он. Через несколько дней пришло из Ленинграда письмо от брата Александра Степановича – Бориса, в котором он сожалел о проигрыше и том, что на суде Александр Степанович был совершенно пьян».[476]
Быть может, именно по совокупности всех этих причин и вышел таким печальным, трагическим последний роман Александра Грина «Дорога никуда», лучшая, хотя и не самая известная его книга, которая именно в эти годы создавалась.
«В тяжелые дни нашей жизни росла „Дорога никуда“. Грустно звенели голоса в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестоком и жестком практичном мире, писал Грин».[477]
Это, пожалуй, слишком лирическая и мягкая оценка этого романа. На самом деле «Дорога никуда» сурова и жестока.
В «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама есть знаменитые слова, которые обычно при цитировании урезают: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».
Странно применимы эти речи к Грину. Горнфельд, с которым Мандельштам судился по обвинению в плагиате и писал о нем ужасно, несправедливо, злобно, был одним из немногих литературных друзей Грина, у самого Грина не было детей, но то, что писал Александр Степанович, не было разрешено – это был ворованный воздух. В «Дороге никуда» он обжигающ, как на высокогорье.
Первоначально Грин хотел назвать свой роман «На теневой стороне», но однажды на выставке в Москве он увидел картину английского художника Гринвуда «Дорога никуда», которая сильно поразила его. Поразило и то, что фамилия художника похожа на его собственную, и в честь этой картины он назвал свой роман.
За название Грина сильно ругали. И в самом деле, назвать так роман в 1929 году, в год великого перелома, было вызовом всему, что происходило в стране, и советская критика не преминула это отметить.
Опубликованная в журнале «Сибирские огни» рецензия называлась «Никудышная дорога». В «Красной нови», откуда был уже изгнан Воронский, некто под псевдонимом И. Ипполит писал: «Буржуазная природа творчества Грина не подлежит сомнению, это его роднит с западными романистами, отличает же то, что он выражает идеологию распада, заката данной группы. У ней нет былой жизнерадостности, исчезают бодрые ноты – остались безвыходный пессимизм и мистический туман. Отчаявшись в физической силе, она апеллирует к спиритической. Эту стадию разложения мы застаем в романе. В некотором смысле он звучит символически. Где выход? Куда идти? – спрашивает Грин. – Увы! „Дорога никуда“. Дороги нет!»[478]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});