Долгое время я каждую ночь видел это лицо за решеткой и считал, что виновен в смерти этого человека, как если бы дал ему спички нарочно, чтобы он себя сжег. Я и и минуты не сомневался, что меня повесят, если узнают о моем участии в этой драме. Все событии, все впечатления тех дней буквально выжжены в моем мозгу, и сейчас они вызывают во мне столь же сильный интерес, как тогда вызывали оилыюйшио мучения. Стоило кому-нибудь заговорить об этой жуткой истории, и я весь превращался в слух и напряженно ловил каждое сказанное слово: ведь я вечно ждал и боялся, что меня заподозрят; моя отягощенная совесть так чутко и остро ко всему прислушивалась, что часто мне мерещилось подозрение в самых безразличных замечаниях, в выражении лиц, жестах и взглядах, но имевших никакого значения и все-таки пронизывавших меня дрожью безудержного страха. И как скверно становилось мне, когда кто-нибудь совершенно нечаянно, без всякого умысла, говорил: «Убийства всегда раскрываются!» Для десятилетнего мальчишки это было весьма тяжким душевным бременем.
Все это время я, по счастью, совершенно забывал об одном: у меня была неискоренимая привычка говорить во сне. И вот как-то ночью я проснулся и увидел, что мой сосед по кровати — мой младший брат — сидит и разглядывает меня при свете луны. Я спросил:
— Что случилось?
— Ты столько говоришь, что я спать не могу!
Я сел на постели, душа моя ушла в пятки, а волосы встали дыбом.
— Что я сказал? Живо выкладывай: что я сказал?
— Ничего особенного.
— Ты врешь, ты все знаешь!
— Все? О чем?
— Ты сам знаешь. О том самом.
— Но о чем же? Не понимаю, что ты плетешь. По— моему, ты либо заболел, либо спятил с ума. Ну, раз ты проснулся, я попробую заснуть, пока мне не мешают.
Он заснул, а я лежал в холодном поту, и новый ужас вставал среди страшного хаоса, который творился у меня в мозгу. Неотвязна была мысль: насколько я выдал себя? что он узнал? В какое отчаяние приводила меня неизвестность! Наконец я придумал: я разбужу брата и проверю его на выдуманном случае, Я разбудил его и сказал:
— Предположи, что к тебе в пьяном виде явился человек…
— Что за ерунда! Я же не бываю в пьяном виде…
— Да не ты, идиот, а другой человек. Предположим, что к тебе явился человек в пьяном виде и взял у тебя нож, или томагавк, или пистолет, а ты забыл ему сказать, что он заряжен, и…
— А как же можно зарядить томагавк?
— Какой там еще томагавк, я не говорил, что томагавк, я сказал — пистолет. Не перебивай ты меня, тут дело серьезное. Тут человека убили!
— Как? У нас в городе?
— Да, у нас в городе.
— Ну, говори же! Я больше ни слова не скажу.
— Ну вот: предположим, ты забыл ему сказать, чтобы он был поосторожнее, потому что пистолет заряжен, а потом он ушел и застрелился — баловался пистолетом, понимаешь, и, наверно, застрелился случайно, оттого что был пьян. Так вот, как по-твоему, это убийство?
— Нет, самоубийство.
— Нет, нет. Я ведь говорю не об его поступке, я говорю о тебе: убийца ли ты, если ты ему дал пистолет?
После глубокомысленного раздумья последовал ответ:
— Да как сказать, —я, конечно, думал бы, что я в чем-то виноват—может, в убийстве,—да, пожалуй в убийство… сам не знаю.
Мне стало очень не по себе. Но все-таки приговор был не окончательный. Придется, видно, рассказать, как все было на самом деле, — выхода нет. Но я постараюсь сделать это поосторожнее и быть начеку, чтобы избежать подозрений, Я сказал:
— Сейчас я говорил предположительно, а теперь скажу, как было дело. Ты знаешь, как сгорел этот человек в кутузке?
— Нет,
— И ты даже ничуть не подозреваешь?
— Ничуть,
— Скажи: «Чтоб мне умереть, ие сходя с места».
— Чтоб мне умереть, но сходя с места,
— Ну, так вот как было. Этому человеку нужны были спички — раскурить трубку. Один мальчик ему достал. Он поджег кутузку этими самыми спичками и сам сгорел.
— Это правда?
— Да, Так как, по-твоему, — убийца этот мальчик или нет?
— Дай подумать. Тот был пьян?
— Да, он был пьян,
— Очень пьян?
— Да.
— А мальчик знал об этом?
— Да, знал,
Последовала долгая пауза. Потом прозвучал тяжкий приговор:
— Если этот человек был пьян и мальчик это знал, то мальчик убил этого человека. Это уж наверняка.
Смутная, тошнотворная слабость поползла у меня по всему телу, — я понял, как должен чувствовать себя человек, услышавший от судьи свой смертный приговор. Я ждал, что еще скажет брат. Мне казалось, будто я догадываюсь, что он скажет, — и я был прав. Он сказал:
— Я знаю, кто этот мальчик.
Мне нечего было сказать, так что я промолчал. Я только содрогнулся. Потом он добавил:
— Да ты еще и половины не досказал, а я уже прекрасно знал, кто этот мальчик. Это Бен Кунц!
Я вышел из оцепенения, как воскресают из мертвых. С изумлением я произнес:
— Слушай, да как же ты угадал?
— А ты сказал во сне!
Я подумал: «Вот замечательно! Эту привычку надо развивать».
Брат наивно продолжал трещать:
— Ты во сне говорил, все бормотал насчет спичек, только я ничего не мог разобрать; а вот сейчас, когда ты мне рассказал насчет того человека, и кутузки, и спичек, я вспомнил, что ты раза три во сне упоминал о Бене Кунце; тут я, понимаешь, все сопоставил и сразу догадался, что того бродягу сжег Бен.
Я горячо стал хвалить его сообразительность. Вдруг он спросил:
— Ты собираешься донести на него?
— Нет, — сказал я, — думаю, что это ему будет хорошим уроком. Разумеется, я буду за ним следить, — это необходимо; но если он на этом остановится и исправится, то никогда не бывать тому, чтобы я ого выдал.
— Какой ты добрый!
— Да, стараюсь. Знаешь, раз уж люди таковы, ничего другого не остается…
Все мои страхи исчезли, когда мое бремя переложили на чужие плечи.
За день до отъезда из Ганнибала я заметил занятную вещь: необычайную растяжимость, которую здесь приобретает обычное для каждой долготы и широты время. Я узнал это от самого незаметного человека — от чернокожего кучера одного из моих друзей, живущего в трех милях от города. Кучер должен был заехать за мной в Парк-Отель в семь тридцать вечера и отвезти меня за город. Но он очень опоздал он явилен и десяти часам. Вместо извинения он сказал:
— В деревне время часа на полтора медленнее идет, чем в городе; попадете вовремя, хозяин. Мы, бывало, в воскресенье спозаранку выедем из деревни и попадаем к самой середине проповеди. Время не сходится. И никак тут не рассчитаешь.
Я потерял два с половиной часа, но узнал факт, за который не жаль отдать и четыре.
Глава LVII. АРХАНГЕЛ
К северу от Сент-Луиса появляются обнадеживающие признаки того, что здесь живут деятельные, энергичные, толковые, зажиточные, практичные люди девятнадцатого века. Тут не мечтают — тут работают. И прекрасные результаты видны во всем — в солидном внешнем облике вещей, в тех признаках зажиточности и комфорта, которые встречаешь повсюду.
Квинси — неплохой пример: деловитый, красивый, благоустроенный город; и сейчас, как и прежде, там интересуются искусством, литературой и прочими высокими материями.
Зато Марион-Сити — исключение. Развитие Марион-Сити по совершенно непонятным причинам обратилось вспять. Этот город так много обещал, что его строители с самого же начала с полным доверием прибавили к его названию слово «Сити»; но пророчество оказалось плохим. Когда я впервые увидел Марион— Сити тридцать пять лет тому назад, в нем была одна улица и около шести, а может быть, и целых шесть домов. Сейчас в нем один только дом, и этот единственный дом совершенно разрушен и готовится проследовать за первыми пятью в реку.
Несомненно, Марион-Сити находился слишком близко к Квинси. И у него был еще один недостаток: он был построен в низменной, болотистой впадине, ниже уровпя высокой воды, тогда как Квинси стоит высоко нй склоне холма.
С самого начала Квинси имел облик и характер образцового новоанглийского города; это сохранилось и посейчас: широкие чистые улицы, аккуратные приятные дома и садики, красивые особняки, внушительные торговые кварталы. В городе просторная ярмарочная площадь, благоустроенный парк и много красивых аллей, библиотека, читальни, несколько колледжей, несколько красивых и роскошных церквей, а большое здание суда занимает целый квартал. Населения в городе тридцать тысяч. Имеется несколько крупных фабрик, выпускающих в больших количествах самые различные предметы.
Ла-Грандж и Кантон — города растущие. Но я не видел Александрии; мне объяснили, что она под водой, но к лету, наверно, вылезет подышать.
Я легко узнал Киокак. Там я жил в 1857 году — год, когда необычайно усиленно торговали земельной собственностью. «Бум» был совершенно невероятный. Все покупали, все продавали, кроме вдов и священников: эти всегда воздерживаются, а когда ажиотаж спадет, они остаются невредимы. Все, что хоть отдаленно походило на участок городской земли, в любом месте — всё продавалось, и за цену, которая была бы высока, даже еслп бы земля там была устлана кредитками.