— Эдуард, — произнес его духовный отец, — с тобой происходит что-то неладное! Что за причина столь презренной неблагодарности? В горячке и волнении ты ошибся в своих собственных смятенных чувствах. Поди, сын мой, и найди успокоение в молитве. Мы побеседуем в другой раз.
— Нет, отец мой, нет! — пылко запротестовал юноша. — Теперь или никогда! Я найду средство усмирить мятежное сердце в моей груди или вырву его прочь! Ошибся в своих чувствах? Нет, отец мой, скорбь с радостью не перепутаешь. Все вокруг меня плакали, все предавались отчаянию; мать, слуги, она сама, виновница моего прегрешения, — все рыдали, а я… я делал вид, что пылаю жаждой мести, а сам с трудом скрывал жестокую и безумную радость. «Брат мой, — думал я, — не могу я дать тебе моих слез, но я дам тебе кровь». Да, отец мой, стоя на карауле у дверей этого английского пленника, я отсчитывал час за часом и говорил себе: «Вот я еще на целый час ближе к надежде и счастью…»
— Не понимаю тебя, Эдуард, — перебил его монах. — Не могу постичь, отчего известие о смерти брата могло вызвать у тебя столь неестественную радость? Неужели низменное желание завладеть его небольшим имуществом…
— Пусть бы пропал весь его жалкий скарб! — взволнованно воскликнул Эдуард. — Нет, отец мой, соперничество, жгучая ревность, любовь к Мэри Эвенел — вот что сделало меня безнравственным чудовищем, и в этом я приношу покаяние.
— К Мэри Эвенел! — повторил священнослужитель. — К молодой особе, которая настолько выше вас по происхождению и по положению в свете? Как осмелился Хэлберт, как осмелился ты взирать на нее иначе, чем с уважением и преданностью, как это подобает каждому, взирающему на особу высшего сословия?
— Разве любовь зависит от геральдики? — возразил Эдуард. — Да и чем Мэри, приемная дочь и воспитанница нашей матушки, отличалась от нас, выросших вместе с нею? Длинным рядом давно умерших предков? Словом, мы полюбили ее. Оба полюбили! Но его страстная любовь встретила взаимность. Он не знал, не замечал этого, а я был зорче его. Что с того, что она иногда меня больше хвалила? Его-то она больше любила! Когда мы вместе готовили уроки, она сидела рядом со мной безмятежно и равнодушно, как сестра, а с Хэлбертом она была сама не своя. Менялась в лице, трепетала, когда он подходил к ней, а стоило ему уйти — грустила, задумывалась и тосковала. Я все терпел. Видел, как растет ее любовь к нему, к моему сопернику, и терпел все это, отец мой, и не стал его ненавидеть — не мог его ненавидеть.
— Хвалю тебя за это, — отозвался отец Евстафий. — При всем неистовстве и сумасбродстве, мог ли ты возненавидеть родного брата за то, что он оказался таким же безумцем, как ты?
— Отец мой, — ответил Эдуард, — общеизвестно, что. ты мудрый наставник и хорошо знаешь жизнь и людей; но твой вопрос показывает, что ты никогда не испытывал страстной любви. Только усилие воли спасло меня от ненависти к чуткому и нежному брату, который не подозревал во мне соперника, всегда был ласков и добр. У меня бывало настроение, когда я мог восторженно и горячо ответить па его доброту. В последнюю ночь перед разлукой я чувствовал это сильнее чем когда-либо. Но вопреки всему я обрадовался, когда его не стало па моем пути, и не мог подавить в себе горя оттого, что он снова преградил мне дорогу.
— Да хранит тебя небо, сын мой! — сказал монах. — Тяжко и мрачно у тебя на душе. В таких же сумерках духа поднял руку на своего брата первый убийца, оттого что жертвоприношение Авеля было более угодно господу.
— Я буду бороться с демоном, который преследует меня, отец мой, — твердо заявил юноша. — Я буду бороться с ним и одолею его. Но сначала я должен удалиться отсюда, чтобы не быть свидетелем того, что здесь произойдет. Меня страшит, что я увижу, как засияют глаза Мэри Эвенел, когда к ней вернется ее возлюбленный. Как знать, не превращусь ли я тогда в Каина? Тревожная, неистовая, шальная радость в моей душе сменилась жаждой преступления, и как знать, на что толкнет меня бешенство отчаяния?
— Безумец! — воскликнул помощник приора. — К какому ужасному преступлению влечет тебя греховное неистовство!
— Моя участь решена, отец мой, — с твердостью проговорил Эдуард. — Я посвящаю себя религии, как вы мне часто советовали. У меня сейчас одна цель — вернуться с вами в обитель святой Марии и там, с благословения пресвятой девы и святого Бенедикта, просить лорда-аббата принять мой обет.
— Не теперь, сын мой, — остановил его отец Евстафий. — Ты чересчур возбужден и расстроен. Человек мудрый и добрый никогда не принимает даров, расточаемых сгоряча, о которых дающий может впоследствии пожалеть. Так подобает ли нам приносить дары высшей премудрости и благости, когда нами не руководят обдуманность и благочестие, необходимые, дабы наше подношение было приемлемо для обыкновенных людей и всей юдоли мрака и печали? Говорю тебе все это, сын мой, не с целью отвратить тебя от избранной доброй стези, по чтобы ты уверился в правильности твоего выбора и призвания.
— Есть такие решения, отец мой, которые не терпят отсрочек, — возразил Эдуард, — и это одно из них. Я должен действовать сейчас — или никогда. Разрешите мне следовать за вами! Разрешите не видеть возвращения Хэлберта под эту кровлю. Стыд и сознание моей вины перед ним, слившись воедино со страстной любовью к ней, могут довести меня до самого худшего. Повторяю, разрешите поехать с вами!
— Взять тебя с собой я, конечно, согласен, сын мой, — сказал монах, — но наш устав, благоразумие и установленный порядок требуют, чтобы ты провел известное время с нами в качестве послушника на искусе, прежде чем ты произнесешь окончательный обет, в силу которого навсегда отречешься от мирской суеты и посвятишь себя служению господню.
— А когда мы поедем, отец мой? — спросил юноша с таким нетерпением, как будто предстоящее путешествие сулило ему безмятежные удовольствия летнего отдыха.
— Хоть сейчас, если хочешь, — ответил отец Евстафий, уступая его порыву. — Вели приготовить все, что необходимо для нашего отъезда. Впрочем, повремени, — сказал он, видя, с какой несвойственной ему горячностью Эдуард бросился к двери. — Подойди ко мне, сын мой, и преклони колена.
Эдуард повиновался и опустился перед ним на колени. Не обладая внушительной фигурой и величественными чертами лица, помощник приора благодаря властному голосу и строгости в осанке умел внушать и кающимся и ученикам своим подлинное чувство благоговения. Каждую из своих обязанностей он выполнял с глубоким религиозным чувством, а духовный пастырь, сам твердо убежденный в важности своей деятельности, почти всегда сообщает эту убежденность своим слушателям. В такие минуты, как сейчас, его тщедушное тело, казалось, приобретало могучую осанку, изможденное лицо освещалось смелым, вдохновенным и повелительным выражением; его всегда благозвучный голос трепетал, как бы повинуясь доносящимся к нему божественным указаниям, — из обыкновенного смертного он преображался в символ церкви, наделенный ее властью снимать с кающихся грешников бремя греховности.