Путешествие в Багдад откладывалось со дня на день.
У госпожи Эрио я познакомился с сыном богатого промышленника, Виктором Пеллереном, страстным любителем театра; это был здоровенный толстый молодой человек, вечно пыхтящий и потный, с глазами навыкате, вспыльчивый и добродушный. Он получил в пользование от крупной газовой компании, не знаю на каких условиях, обширный зал в Берси, устроил там театр и давал спектакли. В театре были настоящие подмостки, декорации, кулисы и артистические уборные. Он назывался «Театром Муз», и если там мало применяли искусство Евтерпы и Терпсихоры, зато усердно развивали мастерство Талии и Мельпомены. Таким образом, театр оправдывал свое название; правда, оно казалось слишком классическим для той эпохи, когда еще в моде был романтизм, и не могло привлечь публику. Но это не наносило заметного ущерба театру, в который ходили даром и только по особым приглашениям. Что касается меня, я находил это название очень красивым. Актерами труппы были светские молодые люди, любители, приятели Виктора Пеллерена. Женские роли исполняли профессиональные актрисы из Одеона и других парижских театров, среди них две статистки из Французской Комедии. За самую незначительную плату Пеллерен ухитрялся находить совсем недурных актрис, которые отлично справлялись с порученными им ролями. Этот толстый увалень сочетал в себе все достоинства хорошего театрального директора, а в особенности отличался самым главным из них — расчетливостью. Да и то сказать, она была ему крайне необходима, ибо его театр, не принося никаких доходов, стоил ему очень дорого. На это едва хватало содержания, которое выдавали ему богатые родители. Зато какое другое искусство, спрашивается, при сравнительно скромных расходах, могло бы принести ему такой успех?
Благодаря одному особому обстоятельству мне довелось присутствовать на репетициях Театра Муз. Как я уже говорил, Виктор Пеллерен был превосходным директором. Он прекрасно умел выбирать пьесы. Так как каждый спектакль шел всего три раза, Пеллерен мог не гоняться за успехом у широкой публики; он стремился понравиться только знатокам, и это ему отлично удавалось. Ко дню нашего знакомства он уже успел показать, среди прочих нигде не исполнявшихся произведений, «Алхимика» Бен Джонсона[446], первый вариант «Фауста» Гёте[447], «Искренность» Мариво[448]. Потом он задумал поставить «Лизистрату»[449], что тогда было совсем новой идеей. Не забывайте, что я говорю об очень давнишних временах. Зная о моем страстном увлечении искусством и литературой древней Греции, он решил, что я помогу ему обработать Аристофана для парижской сцены, и пригласил меня на вечерние спектакли. Я стал усердно посещать театр не потому, что надеялся принести там хоть малейшую пользу, но потому, что мне там нравилось. Гёте, влюбленный в театр, говорил, что даже посредственная и к тому же плохо разыгранная пьеса все-таки являет собой восхитительное зрелище. Я разделял мнение этого великого человека. И я наслаждался даже на репетициях, глядя, как беспорядочный сумбур движений и речей постепенно превращается в стройную последовательность увлекательных сцен. Как прекрасно, когда мужчины и женщины, похожие в сущности на всех мужчин и женщин, — не лучше и не хуже, — такие же эгоистичные, жадные, завистливые, ревнивые, втайне желающие друг другу всяческого зла, — несмотря на это, усердно работают вместе ради общей цели и после дружных упорных усилий, подчиняясь одни другим, создают прекрасное целое. Лизистрату играла Мария Невё из театра Одеон, наша лучшая и самая красивая актриса, крашеная блондинка с черными бархатными глазами. Она всем заправляла в Театре Муз.
— Я не оказываю предпочтения ни одной из моих девиц. Иначе я не мог бы ими управлять, — говорил Пеллерен.
Эти слова были недостойны такого отличного театрального директора, как он. Истина состоит в том, что он оказывал явное предпочтение Марии Невё и с большим трудом управлял своей маленькой труппой. Этим и объяснялся его сердитый, недовольный вид, его вечно нахмуренный лоб и выпученные глаза. Впрочем, если бы он и не заводил фавориток, на него все равно сыпались бы всевозможные затруднения, так как в театральном ремесле они возникают на каждом шагу и по любому поводу; но он в сущности любил свое дело именно за это, а также за возможность «оказывать предпочтение». У его приятелей актеров тоже были свои любимицы. Порою предпочтения одних мешали вкусам других, но в конце концов все улаживалось. У меня тоже с первых же дней появилась своя «слабость». То была Лампито, лакедемонянка, роль которой исполняла Жанна Лефюель[450] из Одеона. Это коротенькая роль. Жанна Лефюель попросила меня сделать там какие-нибудь «вставочки», и ее просьба не была напрасной. Мое любовное увлечение имело самые роковые последствия: я внес интерполяции в текст Аристофана! Могу сказать в свое оправдание только одно: в Театре Муз «Лизистрата» претерпела столько искажений, что если бы Аристофан чудом явился ее послушать, он сам не узнал бы своего детища. Но где же мне искать оправданий, как не в глазах Жанны Лефюель? Глаза у нее были серые, невиданного, небывалого серого цвета, легкого, зыбкого, неуловимого, воздушного, эфирного, и в глубине этих глаз играли еле заметные искры, то появляясь, то исчезая, то вспыхивая вновь. Жанна Лефюель не обладала ни блеском, ни свежестью, ни цветущей юностью Марии Невё; но она была лучше сложена, что, правда, для большинства мужчин не является важным достоинством. Ведь обычно они пленяются сначала красотой лица, а к остальному относятся снисходительно. Кто это сказал? Большой знаток в этом деле: Казанова[451]. Он мог бы еще добавить, что мало кто умеет ценить стройность фигуры. Что касается меня, я был в восхищении, что Жанна Лефюель так идеально сложена.
Роль Лампито, несмотря на мои «вставочки», все же осталась короткой. Поэтому Жанна Лефюель часто могла бездельничать, и она бездельничала со мной. Мы беседовали. Для этого надо было держаться подальше от сцены, ибо при малейшем шорохе в зале Виктор Пеллерен багровел от гнева и начинал яростно вопить. Каждое слово Жанны Лефюель приводило меня в восторг. Она была неглупа от природы и, пожалуй, немного более начитана, чем другие наши актрисы; но я ценил в ней не то. Обыкновенно тема разговора имеет для меня мало значения; я охотно поддерживаю и легкие и серьезные темы, но люблю, чтобы беседа протекала в моем вкусе, который, впрочем, не отличается особой возвышенностью; самые ничтожные умы могут удовлетворить моему вкусу, самые выдающиеся — жестоко оскорбить его. Женщины, большей частью, не умеют мне угодить. Мне очень редко нравится их беседа, зато если уж нравится, то до безумия. Говоря откровенно, я не выношу, когда в своем кругу говорят слишком правильно. Это надо предоставить ораторам. Публичную речь, если хотите, можно сравнить с картиной; она — законченное художественное произведение. А беседа — лишь ряд набросков. Так вот, в беседе мои вкусы те же, что и в живописи. Я люблю, чтобы набросок был легким, быстрым, резким, язвительным, причудливым. Я требую не соблюдать меры и преувеличивать правду, чтобы лучше дать ее почувствовать. Того же я требую и от беседы; она очаровывает меня, если представляет ряд живых, выразительных сценок. В беседе светских женщин этого не найдешь. А в болтовне Жанны Лефюель, легкой и непосредственной, это случалось сплошь и рядом. Каждый раз мне казалось, будто я перелистываю альбом карикатур Домье[452], и это в ту эпоху, когда светские женщины в салонах перепевали на все лады статьи из «Ревю де Дё Монд»[453]. Правда, темы, которых касалась Жанна Лефюель, были самые ничтожные, но в ее меткой образной речи все разрасталось и казалось значительным. Она рассказывала большей частью о закулисных происшествиях, о соперничестве на сцене и в любви, о ярости ревнивых жен, о мимолетной дружбе между актрисами, которые бранятся, мирятся и вновь ссорятся за один вечер или даже за час, о забавных проделках актеров, о том, как Пирр сунул на сцене в руку Андромахе[454] куриное яйцо, а вдова Гектора перекладывала яйцо то в правую, то в левую ладонь и с мольбой простирала руки к царю Эпира.
И ты произнесешь столь грозный приговор!..
У Жанны Лефюель был несравненный талант красочно изобразить любой пустяк; это даровала ей природа, это ей принесла ее профессия, которая учит видеть и чувствовать, развивает привычку замечать формы и характерные признаки явлений. Сколько пленительных часов я провел благодаря ей в пустом полутемном зале Театра Муз!
Репетиции кончались около полуночи, и самые благоразумные расходились по домам. Тогда мы вызывали духов. Все женщины были спиритами. Я не знаю, действительно ли верила в духов Жанна Лефюель, которая без зазрения совести вертела столик собственными руками. Стол иногда уступал нам медленно и неохотно, но в конце концов начинал приподниматься. Да и как мог бы он противиться давлению стольких нетерпеливых рук? Мы общались с духами при помощи стуков, то есть условились с ними об особом значении и алфавитном порядке ударов ножкой стола. Один удар означал А, два удара В, три удара С и так далее. Кроме того, одним ударом столик отвечал ДА, двумя ударами НЕТ. Таким способом духи давали нам ответы, причем некоторые из них не имели никакого смысла, отчего они вовсе не были хуже других. Когда я выразил удивление, что духи говорят такие глупости, наша дуэнья, Тереза Дюфлон, возразила весьма рассудительно: