Но сейчас еще четырнадцатый век. И явись татары, Иван, как и все прочие владеющие оружием, ляжет в сечи, дабы те немногие смогли спастись, исчезнуть в лесу и после вновь возглавить и вдохновить на подвиг ряды народных дружин. Так — пока народ жив и способен защитить свои алтари и своих избранных. Ну а когда по-иному, тогда и народ вскоре умирает, разметаемый, словно пыль, по иным языкам и землям… Не дай, Господи, дожить до такого конца!
Иван уже засыпал, вздрагивал, вздергивал голову, тщетно борясь с дремой. Так хотелось слушать и слушать еще тихую беседу иноков. Так волшебна была эта ночь в лесу, так торжественна вязь сосен на прозрачно-темной тверди, усеянной сапфирными звездами… И мохнатые руки туманов, отинуду подъятые к небесам, и, среди всего, у замирающего костра, средоточием вселенной, высокие слова старцев о неизреченной мудрости и небесной любви… И повторится ли еще в его земной и грешной жизни подобная ночь?
Сон все-таки одолел Ивана. И когда уже закрылись у него глаза и душу, освобожденную на малый срок от суетных забот плоти, унесло к небесам, Сергий, не прерывая беседы, тихо привстал и накрыл молодого ратника зипуном, дабы тот не простыл от болотной сыри… А отрок Рублев, почитай, так и не спал всю ночь. Забыв про родителя, он душою и телом прилепился к Сергию, ловя каждое слово, с опрятностью вопрошая, когда уже вовсе становило невмоготу понять, и Сергий отвечал ему без небрежности, словно равному, понимая, верно, что не простой отрок пред ним и не простое любопытство глаголет ныне его устами.
— Ты изограф? — прошает Сергий тихонько, когда уже многие уснули и туманы, подступив вплоть, застыли в ближайших кустах.
— Ага! Мы с батей… Я больше буквицы… Иконы тоже писал, Богоматерь…
— Отец хвалит тебя, а ты доволен собой?
Отрок вертит головой, отрицая, щелкает пальцами:
— Иногды и хорошо, да не то! Нет высоты! Того вот, о чем говорили о днесь! — прибавляет он, зарозовев от смущения. — Я в мир не хочу, пойду в монахи! Дабы токмо писать… Святое… Прими меня к себе, отче! — высказывает он наконец.
— Приму, сыне! — задумчиво, с отстоянием возражает Сергий. — Но затем ты пойдешь к игумену Андронику! — прибавляет он как о давно решенном и покачивает головой, завидя протестующее шевеление отрока: — Нет, в нашей обители тебе нарочитым изографом не стать! Она токмо для взыскующих тишины и пустыннического подвига. И к игумену Федору, в Симонов, не посоветую я тебе. Там труд иноков обращен к миру, там борение ежечасное. Тебе же потребны будут опыт и сугубое научение мастерству. А у Андроника в обители пребывает муж нарочит, именем Даниил. Он будет тебе дельным наставником в художестве. Да и молитвенное созерцание, надобное, егда хочешь достичь понимания святости, обретешь там же. И не печаль сердца! Аз тебя не отрину. Ты и меня почасту узришь в обители той! — добавляет Сергий, улыбаясь и ероша загрубелой дланью светлые мальчишечьи волосы, а отрок весь вспыхивает полымем от нечаянной ласки преподобного. И опять они замолкают. Старец провидит во вьюноше то, о чем уже говорят на Москве изографы: великий талан, коему токмо недостает мастерства и духовного понимания. Ибо без последнего и мастерство не помоги в деле, и ничего святого не может создать муж, не имущий святости в сердце своем. А отрок успокоен и счастлив. Он нашел того, чьим советом отныне будут одухотворены и овеяны все его дальнейшие старанья, и бессонные ночи, и горести, и короткие вспышки счастья, и отчаянье, и восторг, и труды — все то, что в совокупной нераздельности люди называют творчеством.
Только к утру, когда замолкли, задремав, иноки и замер, то ли уснув, то ли задумавшись, великий старец, Андрейка Рублев позволил себе задремать у костра, счастливым пальцем украдкой касаясь грубой мантии преподобного. Жизнь и творчество есть любовь, и весь зримый мир сотворен величавой любовью, а горести, разорения, беды — лишь знаки наших несовершенств и порой неумения воспользоваться свободою воли, данной нам свыше Господом. Ну а смерть — смерти вообще нет, есть вечное обновление бытия. И токмо величайшим напряжением всех сил зла возможно станет, и то через много веков, поставить этот сущий мир на грань гибели.
Господи! Об одном молю ныне: приди судити живым и мертвым, но спаси прок малых сих, покаявшихся и поверивших в тебя!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Как ни рано проснулся Иван, но иноки уже были на ногах и готовили пищу. Сварили зеленые щи из какой-то лесной, собранной тут же травы и грибов, роздали по куску хлеба. Иван заметил, что для них это была привычная и нескудная еда, горожане же, спутники Киприана, ели варево с заметно вытянувшимися лицами. Скоро тронулись дальше. И снова шли, ведя коней в поводу, с трудом поспевая за разгонистым и легким шагом троицких иноков.
Река показалась о полден, а вскоре нашлась и лодья, в которую погрузили остатнее добро, после чего Киприана и иных, особенно хворых, посадили верхами и снова тронулись в путь. Причем Сергий с Якутою все так же неутомимо шли впереди, и шли вплоть до вечера, когда наконец удалось достать лодьи для всего каравана. Дальше они плыли плывом, пихались, а выйдя на Волгу, гребли до кровавых мозолей против стрем-няны волжской воды. Часть бояр и слуг, пересев на лошадей, поскакала берегом готовить прием Киприану. То, что еще оставалось от богатств, взятых с собою из города, свалили в лодьи, которые ближе к Твери потянули бечевой, и Ивану опять досталась благая доля брести берегом, погоняя коня, привязанного за долгое ужище к носу лодьи.
В Твери, набитой толпами беглецов и ратными, путники разделились. Киприан с клиром тотчас устремил на княжеский двор, Сергий со спутниками — на подворье Отроча монастыря, а Иван Федоров, оставшись не у дел, решил проехаться по городу, завороженный размахом, сутолокою и многолюдством великого города, под которым когда-то стоял мальчишкой д полками великого князя.
Он проехал вдоль Волги, по урезу берега, полюбовался на неисчислимые ряды лабазов, перемолвил с теми и другими, вызнавая, нет ли знакомых беглецов? Несколько раз побывал в торгу и в Затьмацких слободах и уже было собирался ворочаться на княжеский двор, где, как спутник Киприана, чаял обрести и жратву и ночлег, когда его окликнули из толпы и какой-то молодой мужик, ринув напереймы, звонко выкрикнул:
— Ванята!
Иван остоялся, натянувши поводья.
— Ванята! — торопился тот, проталкиваясь сквозь толпу. — Ты? Али не признал? — и по горестной неуверенности голоса, прежде чем по чему иному, понял Иван, что перед ним его давний тверской холоп, отпущенный им когда-то на волю.
— Федюх! — выкликнул он, веря и не веря, и тотчас соскочил с коня. Они обнялись крепко-накрепко, не видя, не замечая мятущейся по сторонам толпы. Потом пошли, сами не понимая куда, ведя коня в поводу, торопливо высказывая друг другу семейные новости.
— Женился я! — сказывал Федор с оттенком гордости. — Уже дочерь есть, и сына сожидаем теперя! Матка у нас померла, и батя с того плох, ночами не спит… А так — стоит деревня! Ты-то как? А Наталья Никитишна? Она ить меня тогда вылечила, можно сказать, от смерти спасла. Я кажен раз, как в церкву где попаду, матку твою поминаю, за здравие, значит. И женка теперя у тебя? Ты их сюды привез али как?
И по измененному, острожевшему голосу Феди Иван почуял несказанную неведомую ему беду.
— В деревне остались! — отмолвил возможно небрежнее.
— Не на Москве? — тревожно переспросил Федор.
— А что?
— А ты не знаешь?
— Нет… а чего?
— Москву взяли татары! — ответил Федор, глядя на Ивана во все глаза.
— Как… взяли? — веря и не веря, отозвался Иван. Видел, чуял, и все же представить, что каменную неодолимую крепость сдадут… Такое не умещалось в голове!
Так Иван впервые уведал о гибели города, и только уже потом, много позже, вызнал все до конца.
— Не ведал? Не ведал? — повторил уже с испугом Федор, Иван молча потряс головой. Не хотелось уже ничего. И возвращаться к Киприану расхотелось тоже.
— Бросили! — твердил он, со злобою, про себя. Федюха тряс его за плечо, вел куда-то, кормил. Потом они сидели в какой-то набитой ратными избе, в запечье, и Иван плакал, неслышимый в гуле и гомоне голосов, а Федор молча гладил его по плечу, не ведая, как еще утешить.
"Что же Сергий? Что он ответит, ежели его спросить?" — с болью думал Иван, понимая, однако, что у игумена Сергия есть ответ, и ответ этот достаточно суров. Господь, наделив человека свободою воли, не обязан потворствовать слабостям, причудам и безумствам созданий своих. Москву можно было не сдавать! Это он знал твердо, с самого начала, еще не ведая никаких подробностей пленения города. А значит, не Господь, а они сами, все, соборно, виноваты в содеянном.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
То, что створилось в Москве, было, по-видимому, много страшнее описанного летописью, хотя даже и летописное описание событий невозможно читать без ужаса и отвращения. И в чем причина беды? Что произошло с городом? С героями, два года назад разгромившими Мамая?