Твои мысли перекликаются с моими. Я как раз думал об этом, о нашей большой и романтической любви к своим городам — к моему Киеву, твоему Ленинграду и нашей Москве — и пишу сейчас столько же для тебя, столько для себя. В статье я не напишу так прямо да и вообще не напишу об этом, а есть тут кое-что, о чем надо бы именно теперь писать.
Вот мои мысли в ответ на твои. Я пишу в те дни, когда бои идут на дальних подступах к Москве, когда фронт продвигается все ближе и опасность сгущается над городом, дорогим всем нам, — и даже не только в Советской стране. Кто знает, что будет с Москвой к тому времени, как ты получишь это письмо. Но мы твердо верим, что отстоим ее, что встретим в Москве весну и перелом на фронте. Мой брат на фронте, ему свыше 50 лет, он профессор, агроном, человек науки, сражается как боец-красноармеец. Не знаю, жив ли. Но если убит в бою, я приготовлен к этому и хотел бы для себя такой же смерти. Никогда до сих пор я не ощущал свою старость, да и теперь ощущаю ее лишь в том, что не гожусь в стрелки на походе».
Совет защищать Ленинград в Ишиме означал одно: при всем уважении к памяти ее отца Давид не станет ходатайствовать о переводе заштатной журналистки в центральный орган печати. Она и сама знает — до «Правды» ей, как до звезды.
Змеи, шакалы и буйволы Всюду шипят и рычат. Бедная, бедная Лялечка! Беги без оглядки назад! Лялечка лезет на дерево, Куклу прижала к груди. Бедная, бедная Лялечка! Что это там впереди? Гадкое чучело-чудище Скалит клыкастую пасть, Тянется, тянется к Лялечке, Лялечку хочет украсть.
Раз так, послал бы Чуковский в Ишим Ваню Васильчикова. Гражданин-спаситель… Он не бежит и не дрожит, при нем пистолет, и он заряжен. Пиф-паф — конец чудищам.
У Феди тоже есть пистолет, на фронте он бы пустил его в ход, а тут лежит в кобуре. И Федя не воюет, и Ляле нечего делать в «Серпе и молоте».
В феврале 1942 года она ушла из газеты. Новая должность — секретарь Ишимского райкома ВКП(б) — была дана ей, чтобы осознать и осуществить призыв Заславского. Теперь Ляля отдавала все силы на защиту Ленинграда, будучи в Ишиме. Возвращаясь домой, она с порога валилась на кровать, и Иринья тихонько снимала с нее обувь. «Ить все стрекочешь и стрекочешь, — причитала она над ней, — комунизьму ковать нелегко… Спи, Лялечка, спи».
Шлюф-шлюфик
На улице стужа — в доме уют.
Завтраки проходят без эксцессов. Любое недовольство жены Федор Петрович гасит вопросом: «Чижуля, какая муха тебя укусила?» — и все смеются, вспоминая Старую Руссу, кроме, конечно, Алеши, который тогда еще сидел у мамы в животике.
Муха, Муха-Цокотуха,
Позолоченное брюхо!
Почему взрослые над ней смеются? Те мухи, которых Алеша видел, были переливчатыми и аккуратными, как мама, которая, жужжа, улетала утром на работу, а возвращалась, когда он уже спал.
Для отца мама — чижуля.
Для Алеши — муха.
Так он и обращался к ней во всех письмах. И из Ленинградского инженерно-строительного института, и из различных командировок, и из Москвы, и из Риги — отовсюду, куда заносила его судьба. Даже из ГДР.
Весной 43-го Федор Петрович купил поросенка. Огородил частоколом участок за домом, построил навес, все, как в Видони, — и стало у Ириньи еще больше забот. Поросенка надо часто и помалу кормить, обихаживать, да еще и детей к нему не подпускать. Есть кошка Тюка, пусть с ней забавляются. Но это же дети! Замаешься отгонять. Ляля этой покупкой не очень была довольна — дети привяжутся к животному, а потом его не станет. «Колбаску-то они любят, а откуда колбаска, не знают. Пусть узнают», — отвечал на это Федор Петрович. Тут Иринья была на его стороне. «Животное, Ляленька, оно животное и есть. Зато будет на зиму и сало, и мясо, где ты его возьмешь?»
— Хр-р-р-рю-ш-ш-шлюф-ф-шлюф-ф-фик! Хр-р-р-рю-ш-ш-шлюф-ф-шлюф-ф-фик!
Алешу, очарованного розовым хрюкающим созданием, Иринья не могла утянуть от загона, и Федор Петрович решил сдать сына в детский сад. Там его быстро от поросячьего языка отучат.
«Папа-офицер долго чистил сапоги возле столба перед домом. Помню этот