«Калина красная» – произведение, врачующее душу.
В этом и состоит ее главное и непреходящее значение, этим и объясняется прежде всего тот поистине всенародный отклик на фильм – не в умах, а именно в сердцах людей. Тут характерны и дороги даже самые «наивные» – а на поверку они—то и есть самые сердечные, самые дорогие для художника! – реакции самого широкого, самого «простого» зрителя. Такие, например: «Фильм „Калина красная“ – что—то непостижимое! Василию Шукшину – главную премию! Всем остальным – любые…» Или: «Я шофер. Посылаю стихотворный отклик на фильм Шукшина:
Он своей «Калиной красной»Покорил сердца людей.Словно солнышком прекраснымОсветил экран он ей…»
Вот оно – врачевание! Вроде бы простое, нехитрое, но какое действенное, какое целебное!
Впрочем, справедливости ради надо заметить, что нашлись и такие зрители (так и подмывает отнести их в разряд «культурных теть»), которые совершенно не приняли фильм. Г. Капралов вспоминает, что после публикации его в целом положительной рецензии на «Калину красную» в «Правде» редакция газеты получила ряд писем, «в которых выражалось резкое несогласие с высокой оценкой картины и выдвигались категорические требования запретить, снять с экранов „вредный, наносящий урон воспитанию молодежи“ фильм Шукшина». «Увы, – говорит Капралов, – произведение искусства тоже надо уметь читать, а этот „алфавит“ далеко не всегда и не всеми постигается хотя бы в объеме „начальной школы“. Думаю, что не случайно и сам Шукшин, выступая перед зрителями, не раз обращал внимание своей аудитории на необходимость видеть не только сюжет, внешнее течение событий, некую историю, рассказанную на экране, а заглянуть в сердцевину произведения, в его глубинное течение, которое и несет истинное содержание, смысл того, что видит зритель как бы с поверхности». (Справедливо сказано, но не в одном только знании «алфавита» искусства дело – большинство, и понятия о нем не имеющее, тем не менее приняло фильм, – а еще и в степени сопричастности того или иного человека народной жизни, в его душевных, нравственных и подлинно гражданских чувствах. И в самом деле, если «Калина красная» наносит «урон воспитанию молодежи», то тогда… Но верю, что авторы подобных писем уже изменили свою позицию на диаметрально противоположную, – сама жизнь, отклики молодых людей на творчество Шукшина их в этом убедили.)
…Кто же он такой, Егорушка, Горе, Горюшка – Егор Про—кудин?
Помните, как гордо он заявляет Любе Байкаловой при первой их «очной» встрече: «Никем больше не могу быть на этой земле – только вором». Но встречаем мы его в повести и фильме «Калина красная» в ту пору, когда Егор, принявший много лет тому назад на себя чуждый ему характер и образ жизни, постепенно возвращается к своему природному, естественному, выверяет свою прошлую жизнь, снимает с лица воровскую маску, забывает ту волчью «философию» гордого и одинокого «супермена», которую внушали ему Губошлеп и ему подобные «воры в законе».
Всё это дается Прокудину чрезвычайно тяжело, мучительно трудно. Он давно уже чувствует, что совесть его больна. Но вот выходит – в который раз! – из тюрьмы и не к «заочнице Любе», не в родные места поближе к матери едет, а прямиком в «малину». Да и потом:
«Устраивает дикий кутеж, швыряется деньгами направо и налево, бегает за каждой юбкой. Что это? – размышлял Шукшин в одном из интервью. – Прожигание жизни? Разврат? Погоня за утехами и развлечениями измаявшегося в заключении мужика?
Да нет. Меньше всего это. Не женщин ищет Егор, не сладкой жизни и не забвения вовсе. А праздник для души. Ищет, не находит и мается. Душа его не на месте. Он тоскует и мечется, шарахается из одной крайности в другую, потому что сознает где—то, что живет неладно, что жизнь его не задалась».
И хмелеет Егор, и юродствует, и бунтует, но праздника для души всё нет. Раньше, когда помоложе он был, в результате многообразного «веселья» ему удавалось, наверное, на какое—то краткое время создать для души иллюзию праздника. А теперь и этого не удается. «Народ для разврата собрался», но никакого «пикничка», «веселья» не получается. Право, жаль, что в фильм по каким—то причинам не вошел монолог Егора Про—кудина в сцене «бордельеро». В повести он развернут широко, в режиссерском же сценарии (и это было заснято) звучит более кратко и выразительно: «Братья и сестры (вот вдруг как заговорил этот человек, обращаясь к незнакомым и случайным, собравшимся „на дармовщинку“ мужчинам и женщинам. – В. К.), у меня только что… от нежности содрогнулась душа. Я понимаю, вам до фени мои красивые слова, но дайте все же я их скажу… Я сегодня люблю всех подряд! Я весь нежный, как самая последняя… как корова, когда она отелится. Пусть борде—льеро не вышло – не надо! Даже лучше. Люди! Давайте любить друг друга! Вы же знаете, как легко умирают…»
Он, заблудший, начинает—таки постигать, что болен самим образом своей жизни. Ему и хочется начать все заново, и боязно, и не очень он в это верит. Но выстраданная в конце концов Егором Прокудиным (с помощью Любы Байкаловой и других хороших людей) мысль о том, что лишь любовью – всеобъемлющей любовью – и уважением людей друг к другу и держится мир, эта мысль его уже не оставит…
Егор Прокудин – гордый и сильный характер, незаурядный, талантливый человек. Ему столь много дано от рождения, что наверняка он мог прославиться добрыми делами. Но обстоятельства сложились по—иному, он стал преступником. Нравственный уклад жизни крестьянина складывается в процессе труда. Егор Прокудин родился с тем прекрасным душевным запасом, который дает человеку крестьянский труд. И вдруг всего этого у него нет – пусто, все заботы отброшены. А когда настали опустошенность, утомление, когда не дает уже покоя больная совесть, тогда душа его потянулась к прежнему – к земле, к работе…
«Как всякий одаренный человек, – пояснял Шукшин, – Егор самолюбив, все эти двадцать лет он не забывал матери, но явиться к ней вот так вот – стриженому, нищему – это выше его сил. Он все откладывал, что когда—нибудь, может быть, он явится, но только не так. Там, где он родился и рос, там тюрьма – последнее дело, позор и крайняя степень падения. Что угодно, только не тюрьма. И принести с собой, что он – из тюрьмы, – нет, только не это. А что же? Как же? Как—нибудь. „Завязать“, замести следы – и тогда явиться. Лучше обмануть, чем принести такой позор и горе. Ну а деньги? Неужели не мог ни разу послать матери, сам их разбрасывал… Не мог. Как раз особенность такого характера: ходить по краю. Но это же дико! Дико. Вся жизнь пошла дико, вбок, вся жизнь – загул… Вся драма жизни Прокудина, думаю, в том и состоит, что он не хочет маленьких норм. Он, наголодавшись, настрадавшись в детстве, думал, что деньги – это и есть праздник души, но он же и понял, что это не так. А как – он не знает и так и не узнал. Но он требовал в жизни много – праздника, мира, покоя, за это кладут целые жизни. И это еще не все, но очень дорого, потому что обнаружить согласие свое с миром – это редкость, это или нормальная глупость, или большая мудрость. Мудрости Егору недостало, а глупцом он не хотел быть. И думаю, что когда он увидел мать, то в эту—то минуту понял: не найти ему в жизни этого праздника – покоя, никак теперь не замолить свой грех перед матерью – вечно будет убивать совесть… Скажу еще более странное: полагаю, что он своей смерти искал сам. У меня просто не хватило смелости сделать это недвусмысленно, я оставлял за собой право на нелепый случай, на злую мстительность отпетых людей… Я предугадывал недовольство таким финалом и обставлял его всякими возможностями как—нибудь это потом „объяснить“. Объяснять тут нечего: в силу собственных законов данной конкретной души – жизнь теряет смысл. Впредь надо быть смелее. Наша художническая догадка тоже чего—нибудь стоит».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});