Еще одно обстоятельство способствовало этому. Бывая против своего желания в большом свете, я, однако, не был в состоянии ни усвоить его тона, ни подчиниться ему; поэтому я решил обойтись без него и создать себе свой собственный тон. Так как источником моей глупой и угрюмой застенчивости, которую я не мог преодолеть, была боязнь нарушить приличия, я решил, чтобы придать себе смелости, отбросить их. Я сделался циничным и язвительным – от смущения; прикидывался, что презираю вежливость, хотя просто не умел соблюдать ее. Правда, суровость, согласная с моими новыми принципами, облагораживалась в моей душе, приобретала в ней бесстрашие добродетели; и, смею сказать, именно на этой священной основе она удержалась лучше и дольше, чем этого следовало бы ожидать, так как резкость противоречит моей натуре. Несмотря на репутацию мизантропа, которую мой внешний вид и несколько удачно сказанных слов создали мне в свете, нет сомнения, что в своем кругу я плохо выдерживал роль: мои друзья и близкие знакомые водили этого дикого медведя, как ягненка, и, ограничивая свои сарказмы горькими, но общими истинами, я никогда не мог сказать кому бы то ни было ни одного обидного слова.
Мой «Деревенский колдун» окончательно сделал меня модным в свете{276}, и скоро во всем Париже не было человека популярнее меня. История этой пьесы, составившей эпоху, связана с историей моих знакомств в ту пору. Тут я должен войти в подробности, чтобы был понятен мой последующий рассказ.
У меня было довольно много знакомых, но только два избранных друга – Дидро и Гримм. Моей натуре свойственно желание объединять всех, кто мне дорог, и я так любил их обоих, что и они вскоре подружились. Я свел их; они сошлись и стали более близкими друзьями между собой, чем со мной. У Дидро знакомых было без числа; но Гримму, иностранцу и новичку{277}, надо было их приобрести. Я постарался помочь ему в этом. Я познакомил его с Дидро; познакомил с Гофкуром. Я повел его к г-же де Шенонсо, к г-же д’Эпине, к барону Гольбаху{278}, с которым я сошелся почти против своего желания. Все мои друзья стали друзьями Гримма, – это было очень понятно; но никто из его друзей не стал моим другом, – вот что было уже менее понятно. Когда он жил у графа де Фриеза, то часто давал нам обеды у себя; но никогда я не видел никакого проявления дружбы или благосклонности ни от графа де Фриеза, ни от графа Шомбера, его родственника, очень коротко знакомого с Гриммом, ни от других лиц, мужчин или женщин, с которыми Гримм был через них связан. Я исключаю только аббата Рейналя{279}, который, несмотря на то что дружил с ним, выказал себя и моим другом: с редко встречающейся щедростью он предложил мне в одном случае свой кошелек. Но я знал аббата Рейналя задолго до того, как Гримм с ним познакомился, и был очень привязан к нему после одного его поступка, не очень значительного, но полного такой деликатности и благородства в отношении меня, что я никогда этого не забывал.
Аббат Рейналь – несомненно, горячо преданный друг. Я получил доказательство этого почти в то время, о котором говорю, и по отношению к тому же Гримму, с которым он был в тесной дружбе. Гримм, будучи несколько времени в дружеских отношениях с мадемуазель Фель, вдруг безумно в нее влюбился и задумал отбить ее у Кагюзака{280}. Красавица, гордясь своим постоянством, выпроводила нового претендента. Гримм взглянул на дело трагически и решил, что надо умереть. Он внезапно захворал весьма странной болезнью, о которой читателям, быть может, когда-либо приходилось слышать. Он проводил дни и ночи в непрерывной летаргии, с совершенно открытыми глазами, с правильно бьющимся пульсом, но не говоря ни слова, не принимая пищи, не двигаясь, иногда как будто слыша, но ничего не отвечая, даже знаками; не было никаких признаков лихорадки, он не обнаруживал ни волнения, ни боли и лежал как мертвый. Мы с аббатом Рейналем поочередно дежурили у его постели; аббат, человек более крепкий и более здоровый, чем я, проводил возле него ночи, я – дни; мы никогда не пропускали своего дежурства, и ни один из нас никогда не уходил, пока не явится другой. Граф де Фриез встревожился и привел к нему Сенака; тщательно осмотрев его, Сенак сказал, что это пустяки, и ничего не прописал. Страх за моего друга заставил меня внимательно следить за поведением врача, и я заметил, что, выходя, он улыбался. Однако больной еще несколько дней оставался неподвижным, не принимая ни бульона, ни чего бы то ни было, кроме вишневого варенья: время от времени я клал ему ягоды в рот, и он очень охотно их проглатывал. В одно прекрасное утро он встал, оделся и возобновил свой обычный образ жизни, совершенно не подымая разговора ни со мной, ни, насколько я знаю, с аббатом Рейналем, ни с кем бы то ни было о странной своей летаргии и о той заботе, которую мы о нем проявляли, пока длилась его болезнь.
Это происшествие, разумеется, вызвало толки; и действительно, получился чудесный рассказ о том, как жестокость девицы из Оперы чуть не заставила влюбленного в нее человека умереть от отчаяния. Такая красивая страсть сделала Гримма модным; вскоре он прослыл воплощением любви, дружбы и преданности. Эта репутация привела к тому, что в высшем свете стали искать с ним знакомства и чествовать его, и тогда он отдалился от меня, так как я был для него только приятелем на худой конец. Он постепенно все больше ускользал от меня, и я это ясно видел, потому что, без громких слов, искренне питал к нему все те горячие чувства дружбы, которые он лишь выставлял напоказ. Я был очень рад его успеху в свете, однако мне не хотелось, чтобы из-за этого он забывал своего друга. Я сказал ему однажды: «Гримм, вы обращаете на меня мало внимания, но я прощаю вам это. Когда пройдет первое опьянение блестящими успехами и вы почувствуете всю их пустоту, я надеюсь, вы вернетесь ко мне – и вы найдете меня все тем же, а теперь можете не стесняться, я предоставляю вам свободу и жду вас». Он ответил мне, что я прав, повел себя в соответствии с этим и стал так пренебрегать мною, что я больше не видел его иначе как у наших общих друзей.
Главным местом наших встреч, до того как он близко сошелся с г-жой д’Эпине, был дом барона Гольбаха. Этот барон, сын выскочки, обладал довольно большим состоянием и пользовался им благородно, принимая у себя писателей и людей выдающихся; сам он благодаря своим знаниям и просвещенности был среди них вполне на своем месте. Издавна он был дружен с Дидро и через его посредство искал знакомства со мной, даже прежде чем мое имя стало известным. Врожденное отвращение долго мешало мне пойти ему навстречу. Когда он однажды спросил меня о причине, я ответил: «Вы слишком богаты». Он стал упорствовать и победил наконец. Величайшим моим несчастьем всегда было неуменье противостоять ласке: я уступал ей, и это всегда кончалось для меня плохо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});