Анри слушал с величайшим вниманием, но было ясно, что голос интересует его больше, чем ответ.
— Ваш товарищ такого же мнения? — спросил он, когда морской офицер замолчал.
При этих словах дю Бушаж так испытующе смотрел на второго офицера, низко нахлобучившего шляпу и упорно молчавшего, что все военные, сидевшие за столом, тоже стали к нему приглядываться.
Вынужденный хоть что-нибудь ответить, офицер едва внятно пробормотал:
— Да, граф.
Услышав этот голос, Анри вздрогнул. Затем он встал и решительно направился туда, где сидели оба офицера.
Он остановился подле обоих и, обратившись к тому из них, кто говорил первым, сказал:
— Сударь, докажите мне, что вы не брат господина Орильи и не сам господин Орильи.
— Орильи! — в один голос воскликнули присутствующие.
— А вашего спутника, — продолжал Анри, — я покорно прошу слегка приподнять шляпу, закрывающую ему лицо, иначе мне придется назвать его монсеньером и низко склониться перед ним…
В то же время Анри отвесил неизвестному почтительный поклон.
Тот поднял голову.
— Его высочество герцог Анжуйский! — в один голос воскликнули офицеры.
— Ну что ж, господа, — сказал герцог, — раз вы согласны признать вашего побежденного, скитающегося государя, я не стану дольше препятствовать изъявлению чувств, которые глубоко меня трогают. Вы не ошиблись, господа, перед вами подлинно герцог Анжуйский.
— Да здравствует монсеньер! — дружно закричали офицеры.
X. Павел из семейства Эмилиев
Все эти приветствия, хотя и искренние, смутили герцога.
— Потише, потише, господа, — сказал он, — прошу вас, не радуйтесь больше меня самого удаче, выпавшей на мою долю. Поверьте, не узнай вы меня, я не стал бы первым хвалиться тем, что сохранил жизнь.
— Как! Монсеньер! — воскликнул Анри. — Вы видели, как мы сокрушаемся о вашей гибели, и не открыли нам, что мы печалимся понапрасну?
— Господа, — ответил герцог, — помимо множества причин, в силу которых я желал остаться неузнанным, мною руководило следующее побуждение: мне хотелось воспользоваться случаем и послушать, какие надгробные речи будут произнесены в мою честь.
— О! Монсеньер! Монсеньер!
— Нет, в самом деле, — продолжал герцог, — я похож на Александра Македонского: я смотрю на войну, как на искусство. Так вот, положа руку на сердце, скажу: мне думается, я совершил ошибку.
— Монсеньер, — молвил Анри, потупившись, — прошу вас, не говорите этого.
— А почему? Неужели вы думаете, что я не осуждаю себя, и весьма сурово, за то, что проиграл сражение?
— Монсеньер, ваша доброта пугает нас, благоволите успокоить ваших покорных слуг, сказав, что вы не испытываете страданий.
Грозная тень легла на чело принца, еще более омрачив его и без того зловещее лицо.
— Нет, нет, — ответил он. — Благодарение богу, я чувствую себя лучше, чем когда-либо, и мне весьма приятно ваше общество.
Офицеры поклонились.
— Сколько человек под вашим началом, дю Бушаж? — спросил герцог.
— Сто пятьдесят, монсеньер.
— Так, так… сто пятьдесят из двенадцати тысяч. Тоже соотношение, что и после битвы при Каннах.[67]
— Монсеньер, — возразил Жуаез, — если ваша битва подобна битве при Каннах, то мы все же счастливее римлян: мы сохранили нашего Павла Эмилия!
— Клянусь спасением своей души, господа, — сказал герцог, — Павел Эмилий битвы под Антверпеном — Жуаез, и, по всей вероятности, для полноты сходства твой брат погиб… Так ведь, дю Бушаж?
При этом хладнокровно заданном вопросе у Анри болезненно сжалось сердце.
— Нет, монсеньер, — ответил он, — брат жив.
— А! Тем лучше! — с ледяной усмешкой воскликнул герцог. — Славный наш Жуаез уцелел! Где же он? Я хочу его обнять!
— Его здесь нет, монсеньер.
— Что же он, ранен?
— Нет, монсеньер, цел и невредим.
— Но, подобно мне, спасся чудом, скитается, голоден, опозорен, жалок!
— Я несказанно рад сообщить вашему высочеству, что брат сохранил три тысячи человек и, возглавив их, занял большой поселок в семи лье отсюда.
Герцог побледнел.
— Три тысячи человек! — повторил он. — И эти три тысячи сохранил Жуаез! Да знаешь ли ты, что твой брат оказался вторым Ксенофонтом![68] Да здравствует Жуаез! К черту Валуа! Право слово, королевский дом не мог бы избрать своим девизом «Hilariter».
— Монсеньер! Монсеньер! — пробормотал дю Бушаж, удрученный сознанием, что под наигранной веселостью герцога таится злобная, мучительная зависть.
— Да, да, клянусь спасением своей души, я говорю истинную правду… Так ведь, Орильи?.. Мы возвращаемся во Францию, точь-в-точь как Франциск Первый после битвы при Павии.[69] Все потеряно, и честь в придачу. Ха-ха-ха!
Этот смех, горький, как рыдание, был встречен мрачным безмолвием, которое Анри прервал словами:
— Расскажите нам, монсеньер, каким образом добрый гений Франции спас вашу милость.
— Эх, любезный граф, все очень просто; по всей вероятности, гений, покровитель Франции, в тот момент был занят чем-то более важным — вот мне и пришлось спасаться самому!
— Каким образом, монсеньер?
— Улепетывая со всех ног.
Никто из присутствующих не улыбнулся в ответ на эту остроту, которую герцог несомненно покарал бы смертью, если бы ее позволил себе кто-нибудь другой.
— Всем известны хладнокровие, храбрость и полководческий талант вашего высочества, — возразил Анри. — Мы умоляем вас не терзать наши сердца, приписывая себе воображаемые ошибки. Самый даровитый полководец может потерпеть поражение, и сам Ганнибал был побежден при Заме.
— Да, — ответил герцог, — но Ганнибал выиграл битвы при Требии, Тразименском озере и Каннах, а я выиграл одну только битву при Като-Камбрези, которая не может идти ни в какое сравнение с ними.
— Вы изволите шутить, монсеньер, говоря, что бежали?
— Нет, черт возьми! И не думаю шутить; неужели, дю Бушаж, ты находишь, что это предмет для шуток?
— Разве можно было поступить иначе, граф? — спросил Орильи, желая поддержать своего господина.
— Молчи, Орильи, — приказал герцог, — спроси об этом у тени Сент-Эньяна.
Орильи потупился.
— Ах да, вы не знаете, что произошло с Сент-Эньяном; я расскажу вам это не в трех словах, а в трех гримасах.
При этой новой остроте, омерзительной в столь тягостных обстоятельствах, офицеры нахмурились, не смущаясь тем, что это могло не понравиться их повелителю.
— Итак, представьте себе, господа, — начал герцог, делая вид, будто не заметил этого изъявления недовольства, — представьте себе, что в ту минуту, когда неблагоприятный исход битвы уже определился, Сент-Эньяи собрал вокруг себя пятьсот всадников и, вместо того что бы отступать, как все прочие, подъехал ко мне со словами: «Нужно немедленно пойти в атаку, монсеньер». — «Как так? — возразил я. — Вы с ума сошли, Сент-Эньян, их сто против одного француза». — «Будь их тысяча против одного, — ответил он с ужасающей гримасой, — я пойду в атаку». — «Идите, друг мой, идите, — сказал я. — Что до меня, я-то в атаку не пойду, я поступлю совсем наоборот». — «В таком случае дайте мне вашего коня — он совсем обессилел, я же бежать не намерен, поэтому для меня всякий конь хорош». И он действительно отдал мне своего вороного коня, а сам пересел на моего белого, сказав при этом: «Герцог, на этом скакуне вы сделаете двадцать лье за четыре часа». Затем, обратившись к своим людям, он воскликнул: «За мной, господа! Вперед все те, кто не хочет повернуться спиной к врагам!» И он бросился на встречу фламандцам с гримасой еще более страшной, чем первая. Послушай он меня, вместо того чтобы проявить такую бесполезную отвагу, он сидел бы с нами за этим столом и не строил бы в настоящую минуту третью по счету гримасу, по всей вероятности еще более безобразную, чем две первые.