навсегда. Что она пришла явить ему себя в последнюю минуту лишь затем, чтобы он не думал, что познал все и прожил здесь свою жизнь, исчерпав до дна ее возможности.
— Завидую вам, — сказала она.
Они шли вместе по парку, небо было голубым, кусты — желтыми и красными, и Якубу снова представилось, что это образ огня, в котором сгорают его прошлые истории, воспоминания и обстоятельства.
— Вам нечему завидовать. В эту минуту мне кажется, что я не должен был бы никуда уезжать.
— Почему? В последнюю минуту вам здесь понравилось?
— Вы мне понравились. Вы мне ужасно понравились. Вы невероятно красивы.
Он высказал это, даже не ведая как, и тут же мелькнула мысль, что он может говорить ей все, ибо через несколько часов его здесь не будет и его слова не возымеют никаких последствий ни для него, ни для нее. Эта нежданно обретенная свобода опьяняла его.
— Я жил как слепой. Как слепой. Впервые сегодня я понял, что существует красота. И что я проворонил ее.
Она сливалась у него с музыкой и картинами, с тем царством, в которое он никогда не вступал, она сливалась у него с разноцветными деревьями вокруг, и он уже не видел в них ни посланий, ни смыслов (образ огня или сгорания), а прозрел лишь экстаз красоты, загадочно пробужденный касанием ее стоп, ударом ее голоса.
— Я сделал бы все для того, чтобы завоевать вас. Я хотел бы все бросить и прожить всю свою жизнь иначе — лишь ради вас и для вас. Но я не могу, поскольку в эту минуту меня, по существу, здесь уже нет. Я должен был уехать еще вчера, а сегодня я здесь лишь в качестве собственного опоздания.
Ах да, только сейчас он понял, почему он должен был встретить ее. Эта встреча произошла за пределами его жизни, где–то по другую сторону его судьбы, на обороте его биографии. Но тем раскованнее он говорил с ней, пока наконец не почувствовал, что все равно не сможет сказать ей то, что хотел бы.
Он коснулся ее руки и указал:
— Здесь принимает доктор Шкрета. Поднимитесь на второй этаж.
Пани Климова долго смотрела на Якуба, и он впивал ее взгляд, влажный и мягкий, как даль. Он еще раз коснулся ее руки, повернулся и пошел прочь.
А оглянувшись, увидел, что пани Климова стоит и смотрит ему вслед. Он оглянулся еще несколько раз, а она все стояла и смотрела ему вслед.
7
В приемной сидело примерно двадцать женщин, заметно нервничавших; Ружене и Климе уже негде было сесть. Напротив них на стене висели плакаты, с помощью картинок и лозунгов призывавшие женщин не делать абортов.
«Мамочка, почему ты не хочешь меня?» — было написано большими буквами на плакате, с которого улыбался младенец в одеяльце; под младенцем такими же буквами было напечатано стихотворение про то, как нерожденное дитя просит маму не выскабливать его и за это сулит ей море радостей: «В чьих ты, мамочка, объятиях умрешь, если, нерожденного, меня убьешь?»
На других плакатах были увеличенные фотографии смеющихся матерей, сжимающих ручки колясок, и фотографии писающих мальчиков. (Климе пришло в голову, что писающий мальчик — неопровержимый аргумент в пользу деторождения. Он вспомнил, как однажды в кинохронике был показан писающий мальчик и как весь зал зашелестел счастливыми женскими вздохами.)
После некоторого ожидания Клима постучал в дверь; вышла сестричка, и Клима назвал имя доктора Шкреты. Через какое–то время доктор появился и, протянув Климе бланк, попросил заполнить его и потом терпеливо подождать.
Клима прижал бланк к стене и стал заполнять отдельные графы: имя, дату рождения, место рождения. Ружена подсказывала ему. Затем дошла очередь до графы, где стояло: имя отца. Он смешался. Ужасно было видеть черным по белому это постыдное звание и приписывать к нему свое имя.
Ружена, глядя на руку Климы, заметила, как она дрожит. Это доставило ей удовольствие.
— Ну пиши, — сказала она.
— Кого я тут должен вписать? — прошептал Клима.
Сейчас он казался ей трусливым и испуганным, она презирала его. Всего боится, боится ответственности, боится даже собственной подписи на официальном бланке.
— Извини, но, по–моему, совершенно ясно, кого ты там должен вписать, сказала она.
— Я думал, что это не имеет значения, — сказал Клима.
Даже потеряв к нему интерес, она все–таки в душе была глубоко убеждена в том, что этот трус виноват перед ней; ей было приятно его наказывать:
— Если тебе угодно врать, то вряд ли со мной договоришься.
Когда он вписал в графу свое имя, она присовокупила со вздохом:
— Все равно еще не знаю, как поступлю…
— В каком смысле?
Она смотрела в его испуганное лицо:
— Пока из меня его не вынули, я могу еще и передумать.
8
Она сидела в кресле, положив ноги на стол, и смотрела в детектив, купленный на случай курортной скуки. Но читала она весьма рассеянно, так как в голову ей поминутно лезли ситуации и слова минувшего вечера. Вчера ей нравилось все, но более всего — она сама. Наконец она была такой, какой мечтала быть всегда; никоим образом не жертвой мужских помыслов, а единственным творцом своей судьбы. Она решительно отбросила роль воспитанницы, отведенную ей Якубом, и, наоборот, сама сотворила его по своему желанию.
Она казалась себе элегантной, независимой и смелой. Она сидела и смотрела на свои ноги, положенные на стол, туго обтянутые белыми джинсами, и когда раздался стук в дверь, весело крикнула:
— Входи, я жду тебя!
Якуб вошел, вид у него был опечаленный.
— Привет! — сказала она, все еще не спуская со стола ноги.
Ей показалось, что Якуб смущен, это доставило ей удовольствие. Потом она подошла к нему и чмокнула в щеку.