чтобы просто вычеркнуть из жизни то, что было. Однако пока у меня еще не хватало духу для встречи, от которой она, насколько я ее знал, не уклонилась бы.
И вот в один прекрасный день у меня дома раздался знакомый стук в дверь. Догадываясь, кто это, смущенный, я вскочил и бросился открывать. На пороге стоял Генрих Муот и протягивал мне руку.
– Муот! – воскликнул я, не выпуская его руки, но смотреть ему в глаза я не мог – все восставало во мне и причиняло боль. Я снова видел у него на столе письмо, надписанное рукой Гертруды, снова видел, как я с ней прощаюсь и выбираю смерть. И вот теперь он стоял передо мной и испытующе смотрел на меня. Выглядел он немного похудевшим, но красивым и гордым, как всегда.
– Я тебя не ждал, – тихо промолвил я.
– Вот как? Я уже знаю, к Гертруде ты больше не приходил. Хочешь, не будем об этом говорить совсем! Я пришел взглянуть, как ты живешь и как тебе работается. Что с твоей оперой?
– Она готова. Но сначала: как поживает Гертруда?
– Хорошо. У нас ведь скоро свадьба.
– Знаю.
– Ладно. Ты не собираешься в ближайшие дни ее навестить?
– Позднее – непременно. Хочу также посмотреть, будет ли ей хорошо с тобой.
– Гм…
– Прости, Генрих, но иногда я невольно думаю о Лотте, с которой ты плохо обращался, даже бил.
– Оставь Лотту в покое! Поделом ей было. Женщину не побьешь, коли она сама того не хочет.
– Ну ладно. Так вот, опера. Я еще даже не представляю себе, куда мне для начала с ней податься. Хотелось бы, чтобы это был хороший театр, но возьмут ли?
– Конечно, возьмут. Я и хотел с тобой об этом поговорить. Отвези ее в Мюнхен! Там ее, вероятно, примут, тобой интересуются, а в крайнем случае я за нее заступлюсь. Мне бы очень хотелось, чтобы до меня эту партию никто не пел.
Таким образом он оказывал мне услугу. Я охотно согласился и обещал поскорее организовать переписку нот. Мы обсудили подробности и в смущении продолжали разговор, как будто он был для нас жизненно важен, а на самом деле просто хотели протянуть время и закрыть глаза на расселину, зиявшую между нами. Муот первым нарушил заклятье.
– Слушай, – сказал он, – ты еще помнишь, как взял меня тогда с собой к Имторам? С тех пор прошел год.
– Конечно, помню, – ответил я. – И тебе незачем мне напоминать, понял? Лучше уйди!
– Нет, приятель. Стало быть, ты помнишь. Ну, а если ты уже тогда любил эту девушку, почему же ты мне ни слова не сказал? Почему не сказал: оставь ее в покое, оставь ее мне! С меня было бы довольно, я понял бы даже намек.
– На это я не имел права.
– Не имел права? Почему это? Кто тебя просил смотреть и молчать, пока не стало слишком поздно?
– Я же не мог знать, любит она меня или нет. Да и потом – если ты ей больше нравишься, что ж я могу поделать?
– Ты просто ребенок! С тобой она, быть может, была бы более счастлива! Каждый имеет право отвоевать себе женщину. И если бы ты с самого начала сказал мне хоть слово, сделал бы хоть малейший намек, я бы отошел в сторону. Ну а потом было уже, конечно, поздно.
Мне это объяснение было неприятно.
– Я другого мнения на этот счет, – сказал я, – а ты можешь быть доволен, разве нет? Так что оставь меня в покое! Передай ей привет, а в Мюнхене я к вам зайду.
– На свадьбу прийти не хочешь?
– Нет, Муот, это было бы пошло. Но скажи – вы будете венчаться в церкви?
– Конечно, в кафедральном соборе.
– Это мне нравится. Я кое-что припас на этот случай – органную прелюдию. Не пугайся, она совсем короткая.
– Славный ты все-таки парень! Чертовски жаль, что у меня с тобой вышла такая незадача!
– По-моему, ты должен бы сказать – удача, Муот.
– Ну, не будем ссориться. Мне пора идти, надо купить кое-какие вещи и бог знает что еще. Оперу ты вскоре пришлешь, верно? Пришли ее мне, тогда я сам отнесу ее нашему старику. Да, и прежде чем я сыграю свадьбу, хорошо бы нам еще разок провести вечер вдвоем. Может быть, завтра? Ладно, до свиданья!
Так я опять оказался в прежнем кругу и провел ночь в сто раз передуманных мыслях и сто раз испытанных терзаниях. На другой день я пошел к знакомому органисту и попросил его исполнить на свадьбе Муота мою прелюдию. После обеда в последний раз прошел с Тайзером увертюру. А вечером явился к Генриху в ресторан.
Там я нашел приготовленный для нас кабинет с пылающим камином и зажженными свечами, накрытый белой скатертью стол с цветами и серебряными приборами. Муот уже ждал меня.
– Так, дружище, – воскликнул он, – давай отметим прощанье, правда, это прощанье скорее для меня, чем для тебя. Гертруда тебе кланяется, сегодня мы выпьем за ее здоровье.
Мы наполнили бокалы и молча их осушили.
– Так, а теперь давай думать только о себе. Молодость клонится к закату, дорогой мой, ты разве не чувствуешь? Говорят, это самое прекрасное время в жизни. Думаю, это вранье, как и все эти популярные изречения. Лучшее время только еще должно наступить, иначе все в целом не стоило бы наших усилий. Когда твою оперу поставят, мы продолжим этот разговор.
Мы с аппетитом ели, попивали крепкий рейнвейн, потом с сигарами и шампанским завалились в глубокие угловые кресла, и на какой-то час к нам вернулось прежнее время, словоохотливая потребность строить планы и болтать, мы беспечно и задумчиво смотрели друг другу в честные глаза и были друг другом довольны. Генрих в такие часы бывал добрее и деликатней обычного, он прекрасно знал быстротечность такого настроения и, пока оно оставалось живым, осторожно поддерживал его бережными руками. Тихо, с улыбкой говорил он о Мюнхене, рассказывал мелкие курьезы из театральной жизни и показывал свое прежнее тонкое умение краткими и ясными словами обрисовать людей и обстоятельства.
Когда он таким образом играючи, остро, но без злости охарактеризовал своего дирижера, своего тестя и других, я выпил за его здоровье и спросил:
– Ну, а что ты скажешь обо мне? Есть у тебя формула и для людей моего сорта?
– О да, – спокойно кивнул он и обратил на меня свои темные глаза. – Ты законченный тип художника. Художник – это ведь не какой-то весельчак, как думают филистеры,