Человека звали Богдан Роскаш, а во время Христовой эпопеи – Тумаш Неверный, названый Близнец.
Он кружил по городу, сам не зная зачем. Просто здесь сидел в темнице Христос, а Фома был не из тех людей, что бросают друга в беде.
Тогда, оглушённый ударом колокола, он почти сутки пролежал без сознания под кучей убитых латников. Потом как-то очухался. На голове у него была страшная, небывалой величины и окраски, шишка, а череп гудел так, словно в нём празднично благовестили три Великие Софии. Он увидел заваленную телами улицу, плотно стиснул толстые губы. Снял с убитого кафтан с белым крестом, тесноватый, взял у монаха медный пестик и засунул его за пояс. Подобрал меч и чей-то кистень.
Затем догадался, что узнать его – дело нехитрое. Отпилил ножом концы усов, гордости своей, и сплошь замотал голову, оставив глядеть на свет только один глаз. Осторожно обогнул колокол, спустился на улицу.
И вот несколько дней напрасного рысканья вокруг замка, ратуши и снова замка. Фома упорно искал хоть малейшую возможность увидеть, пробраться, помочь. Ни единой щёлочки, ни единого случая, ни единого повода. Днём и ночью, днём и ночью. Так ходит волчица вокруг избушки лесника, в которой лежат связанными её волчата. Ходит, пока не наткнётся на стрелу.
Искал он и друзей, с которыми можно было бы напасть на замок или ратушу и, в худшем случае, погибнуть. Искал, не думая о том, что и друзья не дураки, чтобы появляться в городе с открытыми лицами, а значит, он их не узнает, так же как и друзья его не узнают. Временами он впадал в отчаяние, но всё равно ходил и искал. Хоть бы маленькую зацепку! Щёлочку!.. Бессилие угнетало его.
…В день перед казнью, за несколько часов до разговора Устина с Христом, ему повезло, хоть и не так, как мечталось. Обессиленный, зашёл он в корчму и увидел монаха-доминиканца. Тот сидел и выпивал, а возле его локтя лежал цилиндрический ковчег-пенал, в котором носят пергаментные и бумажные свитки. Круглое лицо монаха лоснилось, глазки были масляными. Уже принял.
Сам не зная почему, скорей всего ради пенала (последние дни всё делопроизводство Гродно работало на процесс о восстании мужицкого Христа, и в пенале могло быть кое-что любопытное о ком-то из товарищей), Фома сел неподалёку от монаха.
– Дружок, – сказал тот. – Ну и разукрасили они тебя, кормильцы.
– Не говори. Как дали по голове – так я всех Пап, начиная святым Дамасием и кончая нынешним, Львом, одновременно увидал.
– Ничего, – утешил монах. – За всё им отрыгнётся. Увидят завтра, как этого ихнего антихриста, посконного апостола, шарашкиного папу припекут.
И он похлопал ладонью по пеналу. Машинально. Фома заказал большой кувшин водки и закуску. Придвинулся ближе к доминиканцу.
– За Папу, – налил ему Фома.
Выпили. Закусили свежего посола рыжиками.
– Папа наш – ого! – сказал монах. – Я лицезрел Папу. Я целовал туфлю Папы.
– За туфлю Папы.
Выпили. Закусили копчёной гусятинкой.
– Папа всё может, – провозгласил Тумаш. – Давай за то, что Папа есть и что он всё может.
– Не буду я пить за Папу. Не могу.
Фома похолодел. Разговор начинал попахивать ересью и – через неё – костром. Среди гуляк могли быть шпионы. Он живо представил, как подъезжает к дверям корчмы «корзина для спаржи» и как его волокут туда, взяв под белы ручки, два здоровяка в одинаковых плащах.
– Эт-т-о почему?
– А ты мне налить забыл. Г-гы! Что, хорошо я пошутил?
– Тьфу! Чтоб с тобой всю жизнь так шутили… Ну, так за то, что Папа всё может. – Лёгкий румянец хмеля от этой шутки исчез с лица Фомы.
– Но и Папа не всё может, – заупрямился монах.
– Как это не всё?
– А так. Папа, как и Церковь, милостивым должен быть. Осудить он может. А исполнить приговор – дудки. И кардинал тоже. Для исполнения приговора мирянам дело передают.
– Брешешь!
– Я тебе брехну. Вот тут, – монах похлопал по пеналу, – дело антихриста. Несу, чтобы войт подпись поставил. Костёр. «Без пролития».
– А как не поставит?
– Чего ж это он не поставит? Помрёт разве что или съедет.
– А-а. Растолковал ты мне. Ладно. Так давай за милость Папы, за то, чего и он не может.
Выпили. Закусили солёными ядрами орехов. Монах начал что-то рассказывать. Это был занимательный, глубокомысленный, длинный рассказ. Жаль только, что Фома почти ничего в нём не понял.
– Идувойта дела… Сколькожно сидеть?.. Важнодело… Ловеры… Антихриста – судить!.. Безпроликрви… Ад… Галакрик! Дьячерти! Черъяволы!.. Сидеть – нет, спешу. Должныть послухадными, вот, ибо мы – монахи. М-мы, браток!.. Спацелую. Пойду.
Он встал и, шатаясь, пошёл к дверям. Фома рассчитался и, стоя в дверях, смотрел, как идёт монах… Так Роскаш узнал, какой удел ожидает Христа.
…Доминиканец пожаловал к дому Жабы только часа через полтора, чуть, видимо, протрезвев по дороге, потому что подошёл к привратнику довольно прямо и, протягивая ковчег-пенал, властно бросил из-под капюшона:
– От святой службы к войту. Руку приложить.
Его пропустили. Жаба сидел возле неизменного корыта, и фигурки уже были расставлены на дне. Почтенный деятель занимался своей излюбленной игрой.
– Что передаёт святая служба?
– Будьте любезны приложить руку.
– Потом. Потом, – сказал Жаба. – Позже подпишу. На Замковую площадь привезу.
– Повешение?
– Что вы, отче. Да тут и костра мало.
Жаба пустил воду, и она начала заливать – в который раз – счастливую долину. Монах с интересом смотрел на это.
– До животных и гадов, – сказал Жаба.
– Это что такое? – спросил монах.
– Проба. – Войт глядел, как фигурки шевелят руками над головой. – Завтра надо скорей с этой шелухой, с этим выродком рода человеческого кончить. У меня уж и люди подготовлены. Пойду, как только догорит, по воеводству с войском. Чистить надо. Чистить. Распустились. Грязь в державе развели. Вольнодумство. Предатели.
Взял фигурку, поставил на край корыта.
– Всё могу. Слушайся – спасёшься. Дрожи – жить будешь. Непокорных Бог ненавидит, я ненавижу. Думать – ни-ни.
Лицо его окаменело от одержимости собственным величием.
– А людей не жаль?
– ТЫ сказал? – обратился войт к фигурке. – Мудрствуешь? От лжефилософов нахватался? Я погублю тебя, червяк, вместе с мыслями. На!
Бросил фигурку в воду. Та пускала бульбы.
– Нет, не она, это я, – поправил монах.
– А-а, отче. Так-же по-до-зри-тель-но. Да нет, чего жалеть. Если из каждой сотни этих людишек десяток повесить, остальные тише будут.
– Верно, – согласился доминиканец.
– Так благослови же на очищение земли от мерзости.
Монах откинул капюшон. Жаба поднял глаза и остолбенел, увидев лицо Фомы.